каморка папыВлада
журнал Огонёк 1991-03 текст-8
Меню сайта

Поиск

Статистика

Друзья

· RSS 25.05.2019, 18:38

скачать журнал

<- предыдущая страница следующая ->

К 100-ЛЕТИЮ СО ДНЯ РОЖДЕНИЯ

Борис СЛУЦКИЙ
НЕ ПУТАЛ ОТТЕПЕЛЬ С ВЕСНОЮ

Илья Григорьевич Эренбург был первым, кто по достоинству оценил поэтический талант Бориса Слуцкого, понял, явление какого характера и уровня входит в русскую литературу. За год до выхода первой книги Слуцкого, за несколько месяцев до появления знаменитого первого «Дня поэзии», в котором среди прочего был напечатан большой и представительный цикл его стихов, Эренбург напечатал в «Литературной газете» статью «О стихах Бориса Слуцкого», в которой, не обинуясь, писал: «Называя поэзию Слуцкого народной, я хочу сказать, что его вдохновляет жизнь народа — его подвиги и горе, его тяжелый труд и надежды, его смертельная усталость и непобедимая сила жизни»; «...если бы меня спросили, чью музу вспоминаешь, читая стихи Слуцкого, я бы, не колеблясь, ответил — музу Некрасова... После стихов Блока я, кажется, редко встречал столь отчетливое продолжение гражданской поэзии Некрасова»; «Я нахожу в них мою землю, мой век, мои надежды и горечь, все, что позволило мне вместе с другими идти вперед, хотя порой это было нелегко, идти и дойти до наших дней».
Зоркость Эренбурга потрясает. Тридцать лет назад он увидел в строках Бориса Слуцкого то, что только начинаем видеть в них мы. Но мы знаем десятка полтора книг Слуцкого, Эренбург же был знаком с несколькими десятками стихотворений, написанных к тому времени (впрочем, некоторые из них только сейчас вышли к широкому читателю).
Для Слуцкого Эренбург был одним из учителей, в чей писательский и человеческий опыт он вглядывался, чью жизненную и мировоззренческую стойкость он высоко ценил. Об этом говорится и в мемуарных набросках, оставшихся в архиве Слуцкого, и в «эренбурговском» цикле его стихов. И то, и другое предлагается читателям «Огонька».
И последнее. Они любили и уважали друг друга не только в силу личных добрых отношений (Слуцкий, кстати, посвятил Эренбургу одно из известнейших своих стихотворений, «Лошади в океане»), остававшихся нерушимыми до последнего часа жизни одного из них. Но и за ту жившую и клокотавшую в обоих страсть к литературе и политике, за схожие идеалы в том и другом: в литературе — талант и правда, в политике — гуманизм и справедливость. Их дружба была честной дружбой.
Юрий БОЛДЫРЕВ

Второй раз я увиделся с Оренбургом в 1949 году. Я начал писать стихи — после многолетнего перерыва. Когда написалась первая дюжина и когда я почувствовал, что они могут интересовать не меня одного, я набросал краткий списочек писателей, мнение которых меня интересовало. Эренбург возглавил этот список. Я позвонил ему; он меня вспомнил. Я пришел к нему на улицу Горького.
Тщательно осведомившись о моих жизненных и литературных делах, Эренбург как-то неловко усмехнулся, протянул мне лист бумаги и сказал: а теперь напишем десяток любимых поэтов.
Это была игра московских студентов, очень обычная. Писали десяток (редко дюжину) лучших поэтов мира, или России, или советских, или десяток лучших молодых. В последнем случае десятка иногда не набиралось.
Иногда писали десяток не лучших, а любимых.
Однажды писали даже десяток худших. Потом листочки сравнивались, любовь подсчитывалась, выводились общие оценки. Под вкус подводилась математическая (скажем точнее, арифметическая) база. Некоторые методы современных социологических опросов были найдены и применены двадцатилетними студентами Московского института Союза писателей.
Оказалось, что Эренбург, которому в то время было около 60, продолжал играть в эту игру. Я взял бумагу, подумал, начал писать, снова подумал.
Мои дела, жизненные и литературные, были достаточно серьезными. С жизнью было проще, определеннее. Устойчивое положение инвалида Отечественной войны 2-й группы давало мне не только все необходимые справки, но и право жить в Москве и малую толику пенсии (810 рублей). Сложнее было со стихами. На войне я почти не писал по самой простой и уважительной причине — был занят войной. По нашу сторону фронта не было, как известно, ни выходных дней, ни солдатских отпусков. После войны, в Румынии, когда все дела кончились, а новые еще не начались, написал несколько баллад. Потом начались годы болезни — долгие и бесплодные. Я ступал на поэтическую сцену как моряк, вернувшийся из восьмилетнего плаванья, что и говорить, земля ходила у меня под ногами.
Таковы были мои дела, жизненные и литературные. Я писал список десяти любимых, поглядывал на Эренбурга и понимал, что то, чем мы сейчас с ним занимаемся, тоже дело, очень важное. По сути, мы фиксировали в лицах, именах свои эстетики. Сравнивали их. Наверное, многое в наших отношениях определила похожесть двух списков.
Надо сказать, что мы играли в эту игру еще многие десятки раз.
Имена в наших списках ни разу не совпадали полностью. Но некоторые поэты переходили из одного списка в другой. Николай Алексеевич Заболоцкий, долгие годы фигурировавший только на моих листках, перекочевал на эренбурговские и уже навсегда остался там и в его сердце. А с его листков на мои также перекочевал Осип Мандельштам.
Попробую припомнить список, скажем, самых значительных поэтов века — не свой, а эренбурговский. Такой список мы писали чаще всего. Может быть, в огромном хозяйстве, именуемом архивом И. Г. Э. и ныне хранящемся в фондах ЦГАЛИ, иные из этих листков хранятся до сих пор. Итак, десятка лучших, значительнейших поэтов двадцатого века.
Конечно, там были Блок, Маяковский, Пастернак, Цветаева, Мандельштам, Есенин. Эти шестеро — всегда и бесспорно. Но были также Ахматова, Хлебников, позднее стал появляться Заболоцкий, здравствующих современников мы не писали или писали отдельно.
Не было Белого, Асеева, Сельвинского, Волошина, Ходасевича, Сологуба. Это несмотря на очень прочные отношения, дружеские или литературные, связывавшие И. Г. со многими из них.
Он вообще твердо разделял понятия: хороший человек и хороший поэт, любимый друг и любимый поэт.
Во время последней нашей встречи, состоявшейся за сутки до его смерти, мы не писали списков, но разговор о поэзии и поэтах возник снова. Я хорошо помню, как И. Г. сказал:
— Для меня лишь Марина и Мандельштам. Хотя я понимаю, что значение Пастернака больше.
Кажется, он сказал: «Конечно, больше». Разговор шел о любимых современных поэтах.
И. Г. говаривал: поэзия — это то, что не может быть выражено другими искусствами. Этот афоризм фундировал отрицание, например, поэмы, как формы поэтического повествования. Так называемая лирическая поэма, то есть длинное лирическое стихотворение или цикл лирических стихотворений, не отрицалась. Сдержанно относился И. Г. к поэмам Сельвинского и Твардовского. Владимир Корнилов, читавший ему свои большие вещи, не показался. Впрочем, исключений было много. Поэмы Мартынова, например, в которых элемент повествования был настойчивее, чем у Твардовского, очень нравились.
Точно так же при яростном отрицании повествовательной, литературной живописи первым мастером века считался литературнейший Пикассо.
В этом видится важная особенность мышления И. Г. — он более всего почитал факты. Любил теоретизировать, но факты ценил больше теорий. Когда его эстетические афоризмы начинали конфликтовать с фактами, он легко уступал.
Не так уж много читал И. Г. из современной прозы, следя за десятком-двумя литераторов.
В отношении современной музыки был достаточно беззаботен. Спрашивал: «А кто такой Соловьев-Седой?» Хрущев сказал: «Вот послушаю с утра Соловьева-Седого, и весь день легко на душе».
Но текущую русскую поэзию знал основательно — и любимое и нелюбимое.
Попробую припомнить некоторые его мнения.
Об Алигер говорил: она поэт, средний, но поэт. Не плохой, а именно средний. Ценил мужество Алигер, активность, доверял ей, часто с ней виделся.
Часто говорил, что наши молодые писатели талантливее наших молодых художников, но что художники — порядочнее, честнее. Это была одна из любимейших его поговорок. Однажды сказанная, она стала влиять на его конкретные мнения. Очень интересовался молодыми поэтами — без раздражения, свойственного, скажем, Ахматовой или Маршаку, с доброжелательной иронией, в которой доброжелательства было больше, чем иронии.
Стихи Евтушенко не любил, но под некоторым нажимом признавал его подлинную талантливость. Рассказывал, что в Италии какой-то журналист так пристал к нему с расспросами о Евтушенко, что он раздраженно сказал:
— Да у нас десять таких поэтов, как Евтушенко.
— Десять Этусенко! Великая страна,— заявил взволнованно итальянец.
История нравилась И. Г., и масштабы зарубежной славы Евтушенко не вызывали у него обычного писательского злословия.
Еще одна излюбленная эренбурговская история об Этусенко.
Пикассо рассказывал И. Г., что Евтушенко явился к нему без приглашения, но с фотографами. Пикассо это не понравилось. Фотографов он мог бы пригласить и сам, и он сказал Евтушенко:
— Бывал у меня один русский поэт, тоже высокого роста — Маяковский. Но тот шел впереди толпы, а вы шагаете в толпе.
Интересно, что о Вознесенском Пикассо говорил добродушнее. «Кажется, похож на Реверди»,— говорил он И. Г. По-русски Пикассо не понимает.
Сам Евтушенко рассказывал мне, что, видя его, Эренбург начинал улыбаться еще издали, как будто ему показывали что-то очень смешное.
Был в серьезной претензии, когда на правительственном приеме Евтушенко начал оспаривать правомерность термина «оттепель», утверждая, что на политическом дворе не оттепель, а настоящая весна. Не без восхищения рассказывал о том, как смело Евтушенко возражал Хрущеву на каком-то другом приеме.
В общем, деятельность Евтушенко его интересовала, а поэтическая деятельность чаще всего раздражала.
Были люди, о которых он всегда говорил с «но» и «однако»,— Кирсанов, Асеев, Сельвинский. Их стихи — не нравились. Место в поэзии для них отводилось только в подсобке. Выше всего в поэзии Эренбург ценил «содержание», смысл и «что-то» неопределенное, верленовскую музыку, магию. У Кирсанова же музыка и магия были определимыми...
* * *
Во время своей последней болезни И. Г. не то чтобы не хотел умирать, а не собирался умирать. Он и думать на эту тему не хотел. За несколько дней до конца, в последней неделе августа, он спросил у меня:
— Как вы думаете, сколько меня еще будут заставлять лежать?
— Недель шесть, наверное.
— Что вы, я не вынесу. Они сами говорят: недели три.
Очень ему хотелось встать, выздороветь, съездить в Швецию.
Он был почти счастливый человек. Жил, как хотел «почти». Делал, что хотел (почти). Писал, что хотел (почти). Говорил — это уже без «почти»,— что хотел. Сделал и написал очень много. Кпд его, по нынешним литературным временам, очень велик.
Его «почти» — было доброе «почти». Оно не примешивалось к счастью, не приправляло его, не отравляло, а скапливалось в отдельные, цельнонесчастливые периоды. Тогда Эренбург был и угрюм, и бездеятелен. Угрюмство и нежелание работать у него совпадали.
На последнем или предпоследнем юбилее он сказал — с трибуны большого зала Дома писателей:
— За прошлый год я тринадцать раз ездил за границу и написал двадцать шесть глав в свою книгу воспоминаний.— В этот миг он был счастлив. И в тот «прошлый» год он тоже был счастлив.
Довольно долго угрюмый период длился в 1963 году — после «мартовских ид», как И. Г. именовал мартовские встречи Хрущева с писателями. Основательно обруганный уже в первый день встречи, И. Г. не пошел на второй, сидел дома, нервничал, тосковал и ждал вестей. Помню звонки самые странные. Звонила, например, никогда прежде не звонившая, по сути дела незнакомая Ш., сказавшая:
— Вам будут говорить много неверного о словах Никиты Сергеевича, но вас очень любят, и все будет хорошо.
Звонил корреспондент, если не ошибаюсь, «Рейтер». Трубку взял И. Г. Послушал и сказал:
— Говорит: все знают, что вы смелый человек. Скажите же, наконец, что вы обо всем этом думаете.
К вечеру пришли Каверин и Паустовский с новостями очень скверного свойства. Поучительно было наблюдать мрачного, подавленного Эренбурга, мрачного, возбужденного Паустовского и улыбающегося Каверина, который сказал:
— А я, знаете, так устроен, что уверен, что все обойдется. Просто не могу поверить, что будет плохо.
На него немедля обрушились, недвусмысленно объясняя его оптимизм крайней молодостью и неопытностью. А Каверину тогда уже было за шестьдесят.
<...>Эренбург слушал замечания, даже требовал их, спорил, часто соглашался. Один из важнейших законов, которые он выработал для мемуарной книги,— не писать о плохих людях (кажется, почти никто из них не удостоен отдельной главы) и не писать плохого о хороших людях.
<...>Эренбургу плохо давались описания внешности героев мемуаров, манеры их поведения.
Я как-то спросил у него:
— Почему обо всех ваших героях вы пишете «застенчивый»?
И он не смог это объяснить.
Зато, когда надо было объяснить, куда тот или иной герой гнул, Эренбург был на высоте.
Очень долго писалась глава о Сталине. Несколько лет Сталин был одной из главных тем разговоров и размышлений (конечно, не у одного И. Г.). И. Г. пытался определить, выяснить закономерность сталинского отношения к людям — особенно в 1937 году — и пришел к мысли, что случайности было куда больше, чем закономерности. Однажды я спросил у И. Г., почему Сталин любил его книги. Отвечено было в том смысле, что ценились их политическая полезность и международный охват. Вообще говоря, Сталин, смысл Сталина был орешком, в твердости которого И. Г. неоднократно признавался.
Дачные книги — особенно Чехов — заложены не только листьями, цветами и листьями травы, но и землей. Земляные закладки. Работал в оранжерее — и читал.
Две сестры, персонажи без речей в этой семейной пьесе, привезенные из — кажется — Франции после войны и поселенные на даче, наверху. Я с ними несколько раз сидел за общим дачным обеденным столом. Я ничего о них не знаю. И. Г. говорил, что барышнями они выписывали из Франции — кажется — газеты. Они были седые, худощавые, с одинаковыми лицами. Обе всегда в одинаковых черных платьях. Вопросов за столом им не задавали. Любовь Михайловна смотрела на них дисциплинирующим взглядом.
Приехала команда из больницы, и медсестра, крепенькая, сорокалетняя, шепнула мне: «Документы проверьте». Я проверил. Показали без обиды. Потом ловко, сноровисто, вмиг отбросили простыни, сняли белье, и я увидел то, что никогда не видел до этого: матово-белое, без желтизны, худое, с еле намеченным старческим животом, бедное-бедное тело.
Так же ловко, ладно, сноровисто, но без всякой уважительности его стащили на носилки, обернули, накрыли, унесли.
Илья Григорьевич, которого все — даже Незвал в поэме и Шолохов в речах — называли именно так: Илья Григорьевич,— в последний раз уехал из дому, из которого он так любил уезжать.

* * *
Не путал оттепель с весною
и, увлекаясь новизною,
не проглядел в ней старины.
Нет! Оттепель с весной не путал
и вовсе не пугался пугал,
а просто знал: они сильны.

* * *
Спешит закончить Эренбург
свои анналы,
как Петр — закончить Петербург:
дворцы, каналы.
Он тоже строит на песке
и на болоте
по любопытству, по тоске
и по охоте.
По непреодолимости
воспоминаний
и по необходимости
их воплощений
и по неутомимости
своих желаний
и по неотвратимости
своих свершений.

* * *
Было много жалости и горечи.
Это не поднимет, не разбудит.
Скучно будет без Ильи Григорьича.
Тихо будет.
Необычно расшумелись похороны:
давка, драка.
Это все прошло, а прахам поровну
выдается тишины и мрака.
Как народ, рвалась интеллигенция.
Старики, как молодые,
выстояли очередь на Герцена.
Мимо гроба тихо проходили.
Эту свалку, эти дебри
выиграл, конечно, он вчистую.
Усмехнулся, если поглядел бы
ту толпу горючую, густую.
Эти искаженные отчаяньем
старые и молодые лица,
что пришли к еврейскому печальнику,
справедливцу и нетерпеливцу,
что пришли к писателю прошений
за униженных и оскорбленных.
Так он, лежа в саванах, в пеленах,
выиграл последнее сражение...

* * *
Теперь ему не позвоню,
как прежде, десять раз на дню,
что вечер проведем мы вместе.
Не напишу, хоть он в отъезде.
Уехал — а не напишу.
Вопрос пустяшный не спрошу.
Не поделюсь насущной вестью.
Не улетел, а отлетел
и, позабыв про обещанье,
раскланяться не захотел
и не кивнул мне на прощанье.

* * *
Старшему товарищу и другу
окажу последнюю услугу.
Помогу последнее сражение
навязать и снова победить:
похороны в средство устрашения,
в средство пропаганды обратить.
Похороны хитрые рассчитаны,
как времянка, ровно от и до.
Речи торопливые зачитаны,
словно не о том и не про то.
Помогу ему времянку в вечность,
безвременье — в бесконечность
превратить и врезаться в умы.
Кто же, как не я и он, не мы?
Мне бы лучше отойти в сторонку.
Не могу. Проворно и торопко
суечусь, мечусь
и его уже посмертным светом
я свечусь при этом.
Может быть, в последний раз свечусь.

ЧУЖОЙ ДОМ
Я в комнате, поросшей бытием
чужим,
чужой судьбиной пропыленной,
чужим огнем навечно опаленной.
Что мне осталось?
Лишь ее объем.
Мне остаются пол и потолок,
но пол не я в смятении толок,
и потолок не на меня снижался,
не оставляя
ни надежд,
ни шансов.
Ландшафт, который ломится в окно,
не мной засмотрен
и не мной описан.
В жилой квадрат я до сих пор
не вписан,
хотя живу шесть месяцев. Давно.
Когда уеду, здесь натрут полы,
сотрут следы кратчайшего постоя,
и памятью крепчайшего настоя
немедля брызнут стены и углы.
И дух его, вернувшийся домой,
немедленно задушит запах мой.

Публикация Ю. БОЛДЫРЕВА


ПРОШЕДШИЙ СКВОЗЬ СТЕНУ
Леонид ЛЕРНЕР

Человек, о котором пойдет речь, уникален. И даже не тем, что создал удивительную науку. Но, создавая ее, он никогда ни о чем не просил. Он никогда не говорил — дайте, а предлагал — возьмите. Этого человека зовут Генрих Альтшуллер. А теория, разработанная им, называется ТРИЗ.

ПИСЬМО СТАЛИНУ
В декабре 1948 года младший лейтенант Каспийской военной флотилии Генрих Альтшуллер написал «лично товарищу Сталину» странное письмо. Автор обращал внимание вождя народов на хаос в области изобретательства, на полное невежество в этой области, а в конце письма высказывал и вовсе шальную мысль: мол, существует теория, с помощью которой можно научить изобретать любого инженера, теория, которая могла бы дать неоценимые результаты, перевернуть весь технический мир.
Ответ из Москвы придет лишь через два года. А пока суд да дело, познакомимся с этим лейтенантом.
В девятом классе Генрих Альтшуллер получил первое в жизни авторское свидетельство за изобретение аппарата для подводного плавания. В десятом — построил катер с ракетным (на карбиде) двигателем. А в 1946 году подал заявку на первое «взрослое» изобретение по военно-морскому ведомству — способ выхода из затонувшей подлодки без акваланга на целых 15 минут. Изобретение было принято и тут же засекречено. А автора взяли на службу в изобретательский отдел Каспийской военной флотилии.
Начальник отдела, человек с фантазией, поставил перед ним боевую задачу: «Представьте, что вы попали во вражеский город без оружия, почти без денег. Однако нужно совершить диверсию...» И Альтшуллер изобрел новый вид оружия — необыкновенно вонючее химическое соединение, приготовленное из обыкновенных аптечных препаратов. Это изобретение имело успех, создателя даже возили в Москву, к Берия. (Мог ли он думать тогда, что спустя четыре года в одном из бериевских застенков ему инкриминируют, что с помощью своего «вонючего» оружия он хотел сорвать парад на Красной площади!)
Итак, молодой изобретатель процветал. Что же побудило его испортить себе карьеру, обратившись с письмом к Сталину?
«Дело в том,— рассказывает Альтшуллер,— что я должен был не только сам изобретать, но помогать тем, кто хочет этим заниматься. Ко мне в отдел приходили десятки людей. «Вот задача,— говорили они,— и она не решается. Как быть?» Я облазил все научно-технические библиотеки — ни в одной не было даже элементарного учебника по изобретательству. Ученые утверждали, что все изобретения зависят от случая, настроения, состава крови... Меня это не могло устроить. И я решил: раз этой методики нет — значит, ее надо создать!»
Он поделился своими соображениями со школьным приятелем Рафаэлем Шапиро, изобретателем, запрограммированным на максимальную удачу. К тому времени Альтшуллер уже догадался, что изобретение не что иное, как устранение технического противоречия с помощью определенных приемов. Изобретатель может состояться наверняка, только если владеет суммой этих приемов. Шапиро же, увлеченный открытием, предложил сразу, не откладывая, написать Сталину — заручиться его поддержкой.
Готовясь к предстоящему разговору с вождем (они не сомневались, что их таки вызовут), Альтшуллер и Шапиро искали приемы решения задач, изучали патентный фонд, участвовали в изобретательских конкурсах и, в частности, получили премию Всесоюзного конкурса за создание газотеплозащитного скафандра.
Внезапно их вызвали в Тбилиси. У выхода из вагона арестовали. А спустя еще несколько дней началось следствие по делу «изобретателей-вредителей», закончившееся обычным для тех времен итогом: каждому дали по 25 лет.
Это случилось в 1950 году. Читатель, возможно, думает, что тут-то и начинается наш рассказ о «мученике за идею». Генрих Альтшуллер, однако, считает по-другому: «До тюрьмы и лагерей меня мучили простые человеческие сомнения. Если моя идея так важна, почему же никто до сих пор не осуществил ее? Эти сомнения разрешило МГБ. После ареста началась цепь ситуаций, в которых единственным оружием с моей стороны (чтобы выжить!) явилось применение ТРИЗ — теории решения изобретательских задач».
В Москве, в Лефортовской тюрьме, Альтшуллера, не подписавшего ни одного протокола, ставят на «конвейер»: ночью ведут допросы, днем не дают спать. Понимая, что так ему долго не выдержать, Альтшуллер ставит перед собой изобретательскую задачу: как сделать, чтобы спать и не спать? Задача, казалось бы, неразрешимая. Максимум, что ему дозволено, это сидеть с открытыми глазами. Значит, чтобы спать, глаза должны быть открыты и... закрыты. В таком случае все очень просто. От коробки папирос «Норд» оторваны два кусочка бумаги, обгорелой спичкой на них нарисованы зрачки. Сокамерник, поплевав на «картинки», налепляет их в зажмурившиеся глаза Альтшуллера. И, уставившись «открытыми» глазами в «волчок», он безмятежно засыпает. Он спит несколько дней подряд, удивляя по ночам странной бодростью своих мучителей...
Под Сыктывкаром, в Речлаге, зек № А1-452 Генрих Альтшуллер работает по двенадцать часов в сутки на лесоповале. Чувствуя, что «доходит», ставит задачу: что легче — работать или, став «отказником», сидеть в карцере. Находит решение: сидеть в карцере. Чтобы устрашить надоевшего «отказника», его отправляют в отряд уголовников. Но тут задача «выжить» намного проще: уголовники в нем души не чают, трепетно внимая фантастическим и приключенческим романам, которых Альтшуллер знает великое множество и почти наизусть.
Его переводят в лагерь «доходяг», где умирают старые интеллигенты: ученые, юристы, экономисты, архитекторы... Чтобы взбодрить этих отчаявшихся людей, Генрих Альтшуллер открывает «университет одного студента». Каждый день по 12—14 часов он проводит на лекциях и семинарах оживших профессоров и таким образом получает свое «высшее образование».
Под Воркутой, на угольной шахте, он ухитряется по восемь—десять часов в сутки заниматься разработкой своей теории, то и дело устраняя аварийные ситуации. Никто не верит, что молодой изобретатель впервые в жизни на шахте. Все уверены, что Альтшуллер притворяется. А главный инженер и слышать не хочет, что это работает методика ТРИЗ.
...Однажды, ночью, во время подземного аврала, он услыхал, что умер Сталин. Еще через полтора года ему объявили, что он свободен. Но только вернувшись домой в Баку, он узнал, что его мать, отчаявшись увидеть сына, покончила с собой.

ДЕСЯТЬ ЛЕТ С ПРАВОМ ПЕРЕПИСКИ
В 1956 году в журнале «Вопросы психологии» появилась статья Г. Альтшуллера и Р. Шапиро «О психологии изобретательского творчества». На ученых, занимавшихся исследованием творческих процессов, она произвела впечатление разорвавшейся бомбы. Ведь до сих пор и советские, и зарубежные психологи считали, что все изобретения рождаются путем случайных озарений.
Генрих Альтшуллер предложил другой путь: исходить не из того, что происходит в мозгу человека, а сосредоточиться на результатах деятельности всего человечества. Взяв за основу мировой патентный фонд, изучать развитие производительных сил. Основой изобретательства должен стать не случайный поиск, рассчитанный на удачу, а детальный анализ задачи, выявление противоречия, препятствующего ее решению.
Изучив около двухсот тысяч патентов, Альтшуллер пришел к выводу, что существует порядка полутора тысяч технических противоречий, которые можно сравнительно легко разрешать с помощью типовых приемов. «Когда-то,— писал он,— и квадратные уравнения решали с помощью озарений. А потом появилась формула. То же самое и с ТРИЗ. Можно ждать «озарения» десять, сто лет. А можно, зная прием, ту же задачу решить в 15 минут!»
Интересно, что бы сказали его оппоненты, если бы узнали, что некий Г. Альтов с помощью той же ТРИЗ пишет свои фантастические романы, которыми зарабатывает на жизнь?..
Г. Альтов сочинял фантастические романы, в которых развивал свои изобретательские идеи. Г. Альтшуллер писал о том, «Как научиться изобретать».
Так он и назвал свою первую маленькую книжечку, вышедшую в 1961 году. В ней он смеялся над бытующими представлениями о том, что «изобретателем надо родиться», что «открытия делаются путем упорных проб и ошибок». 50 тысяч человек, заплатив всего 21 копейку, получили не общий совет типа «больше думай», а реальную помощь: двадцать изобретательских приемов.
Конечно, он представлял себе, какой костью в горле пришлась его теория для чиновников Всесоюзного общества изобретателей и рационализаторов (ВОИР). Но на пути к изобретателям ВОИР было той стеной, которую обойти было невозможно. И Альтшуллер решил пробить эту стену. Еще до выхода первой книги он начал переписку, которая поражает стойкостью и терпением ее инициатора.
19 апреля 1962 года: «Уважаемый тов. Иванов! Я решил еще раз обратиться к Вам с просьбой назначить конкретный срок совещания по методике изобретательства. Понимаю, что у председателя ВОИР могут быть и другие дела, однако... Вопрос проведения совещания я ставлю перед Вами с 1959 года».
От 15 мая 1962 года: «Уважаемый тов. Иванов! Прошу ответить на вопросы: будет ли совещание в этом месяце? Будет ли оно в этом году? Состоится ли оно до конца столетия?..»
«До конца столетия...» Ну, тут Генрих Альтшуллер явно переборщил: ждать оставалось всего-то шесть лет!
С 1959-го по 1968-й он послал в ВОИР чуть не сотню писем, получив всего три-четыре ответа, последний из которых извещал его о том, что «семинар по методике изобретательства состоится в Дзинтари не позже декабря».
Этот первый в истории ТРИЗ семинар сыграл свою роль. На нем Альтшуллер наконец-то встретился с людьми, которые уже давно считали себя его учениками. Александр Селюцкий из Петрозаводска, Волюслав Митрофанов из Ленинграда, Исаак Бухман из Риги... Эти в то время совсем еще молодые инженеры, а затем и многие другие спустя несколько лет откроют в своих городах школы ТРИЗ. Отныне события разворачиваются быстро. Сотни писем в защиту теории Альтшуллера хлынули в бюрократические кабинеты ВОИР. Люди требовали открытия института, в котором мог бы преподавать автор ТРИЗ и где могли бы учиться те, кто желает взять на вооружение его теорию. И такой институт появился: 30 января 1971 года начались занятия в АЗОИИТ (Азербайджанском общественном институте инженерного творчества).
6 мая 1975 года корреспондент «Правды», посетив институт в Баку, пишет о «новой эре советских изобретателей». А в дневнике Генриха Альтшуллера появляется такая запись: «Именно в эти дни, после второго выпуска изобретателей, меня выгнали из АЗОИИТ».
Причина была смехотворной: «Узко работает, не дает студентам нужных методик, не считает нужным держать в курсе ВОИР...» На самом-то деле чиновники от изобретательства испугались буквально вспыхнувшей популярности ТРИЗ, созданный институт явно выходил из-под их контроля. Десятки, сотни людей, прошедших школу Альтшуллера, звали его с лекциями и семинарами в разные города страны.
Самым звучным аккордом этого периода явилась новая книга Генриха Альтшуллера «Алгоритм изобретения», изданная в 1973 году. В ней Альтшуллер дарил своим ученикам сорок приемов решения любых самых трудных задач.

ТРИЗ — ЭТО ПОБЕДА
Заслуженный технолог РСФСР Волюслав Владимирович Митрофанов, он же создатель и ректор Ленинградского народного университета технического творчества, в основе которого лежат занятия ТРИЗ, рассказывал мне, как к нему на семинар неожиданно пришел один из самых известных и благополучных изобретателей Ленинграда Роберт Кальманович Энглин. Пожилой человек, на счету которого числилось сорок изобретательских побед, добытых в муках «озарений», молча и потрясенно слушал, как решаются задачи по методике ТРИЗ. А потом, когда все ушли, долго еще сидел за столом, закрыв лицо руками, и повторял: «Боже мой, сколько же времени потрачено зря!»
Я вспомнил об Энглине, услыхав на одном из всесоюзных совещаний по изобретательству Юлию Васильевну Карпову, которая витийствовала с трибуны: «Кто такой этот Альтшуллер? Какое право он имеет открывать законы развития техники? Он что — академик?!»
Юлия Васильевна Карпова... Заведующая отделом подготовки кадров Госкомитета по делам изобретений и открытий. Она же, по совместительству, директор Высших государственных курсов патентоведения и изобретательства (ВГКПИ). Косвенный результат государственной подготовки изобретателей таков: из 90 тысяч авторских свидетельств, зарегистрированных у нас в 1989 году, только две тысячи запатентованы за рубежом.
Почему так? Все поистине новое, интересное раздражает экспертов. Эти люди прекрасно понимают: если ТРИЗ получит свободу и помощь, сразу же встанет вопрос о качестве экспертизы. Ибо теория Альтшуллера уже имеет готовые механизмы оценки изобретений самого высокого уровня.
А вот еще цифры. В ВГКПИ за 15 лет с момента их создания учились чуть более тысячи человек. Не говоря о качестве этой «тысячи», заметим лишь, что только одна кишиневская школа ТРИЗ готовит в год сотню изобретателей-профессионалов, способных решать подавляющее большинство производственных задач.
Любопытно, что даже самые ярые противники ТРИЗ под напором жизненных реалий постепенно сдают свои позиции. Вот как, судя по некоторым высказываниям, шла эта эволюция: «Методов творчества быть не может, все определяется прирожденными способностями», «Алгоритм? Это допустимо. Только не наука, не теория», «Наука? Да, это возможно, но только не точная наука»...
Последнее было сказано в 1979 году. В том же году Генрих Альтшуллер выпускает одну из главных своих книг — «Творчество, как точная наука». В этой работе автор предложил новые способы исследования технических систем, дал жизнь приемам самого высокого уровня, выведя на изобретательскую сцену 77 стандартов решения задач.
Книга вызвала полемику среди советских кибернетиков. Большинство из них склонялось к тому, что автор далек от жизни. Представляю, как удивлялись маститые ученые, когда известное английское издательство «Гордон энд Брич», выпустившее монументальный шеститомник «Кибернетика», посвященный самым перспективным исследованиям в данной области, пятый том этого издания отдало под «Творчество, как точная наука».
Чуть позже английский журнал «Технология» сообщит: «Пользуясь методом профессора Альтшуллера, на британских авиационных предприятиях точно определяют недостатки двигателей...» Господину Альтшуллеру идут предложения: американская фирма «Кодак» предлагает ему быть консультантом; в Мельбурне хотят прослушать курс его лекций... Начиная с 1985-го каждый год выходят его книги: «Профессия — поиск нового», «Найти идею», «Дерзкие формулы творчества», «Нить в лабиринте», «Ариз — это победа».
Сегодня в 300 городах страны «колдуют» ученики Альтшуллера.


<- предыдущая страница следующая ->


Copyright MyCorp © 2019
Конструктор сайтов - uCoz