каморка папыВлада
журнал Семья и школа 1990-09 текст-2
Меню сайта

Поиск

Статистика

Друзья

· RSS 27.04.2024, 02:23

скачать журнал

<- предыдущая страница следующая ->

ПОДРОСТОК И ОБЩЕСТВО

Евгений ЖБАНОВ
"МЫ" И "ОНИ"

Чуть ли не принято стало: если уж заводить разговор о неладах с подростками, то нагнести сразу такое, чтоб волосы дыбом — не иначе!
Может, просто у страха глаза велики? Может, коллизии, заметно в нашей стране обострившиеся на исходе века, всего лишь эффект гласности? Может, то, что происходило вчера, но скрывалось за семью печатями, сегодня стало достоянием нашей информированности?
Но, увы, от правды не уйдешь. Нарастающая волна преступности среди подростков, причем в насильственных формах,— факт уже официальной статистики.
Само собой, рука с ножом впечатлит в разговорах куда сильнее, нежели просто кулак, тут и ответные ноты прямее и резче: «Судить!.. Сажать!» А если кому-то еще и досталось лично, то наивно и требовать благоразумных оценок, аналитического углубления в причины.
Да и о чем, казалось бы, еще говорить, коль вечерами на улицу стало опасно выходить («запирайте етажи, нонче будут грабежи»), а ухо обжигают новые и новые сообщения о зверствах, разбойных нападениях, рэкете. Уже вооруженные формирования идут «район на район», уже и у всех на слуху: азербайджанские боевики, казанские ребята, брянские каратисты, люберы, ленинградские бомбометатели, московские рокеры... Пускаются в ход не только нунчаки (металлические палки, соединенные цепью), проламывавшие черепа из-за ондатровой шапки, и арматурные обрезки, разбивающие вдребезги защитные пластмассовые щиты внутренних войск, но и автоматическое огнестрельное оружие. И уже не только стихия: возникают формирования, так сказать, идейно-анархического толка, к примеру, СЭР (свобода — это рай), где культ расхристанности овеян по-своему переиначенными лозунгами революции.
Как свидетельствуют криминологи, нынешние преступления несовершеннолетних все чаще приобретают характер звериной жестокости и изощренного глумления над жертвой. Кстати, треть рэкетиров — подростки, да вообще треть всех преступлений в стране совершается молодежью, которая, как не столь давно любили повторять с высоких трибун, «у нас хорошая».
Естественно, первая привычная мысль — физически изъять всех нехороших («выродков») из гражданского оборота. Участились привычные нам призывы «не нянькаться» — расстреливать или навечно выселять на сибирские «острова» бывшего архипелага ГУЛАГ.
Но хочется верить, что за первой мыслью панического отчаяния последует все же и вторая, трезвая — вопрошающая: а кто же вырастил их такими — неприкаянными, ощетинившимися, озлобленными до помрачения ума?
Больно произнести; мы с вами и вырастили — сообща, всем миром и каждый из нас, А теперь вот шарахаемся в испуге, отрекаясь от собственного творчества...
Вспоминаю: как меня как градом камней засыпали откликами на опубликованную однажды (немало уже лет назад) в «Семье и школе» рецензию на фильм «Обвиняются в убийстве». Откровенно говоря, и не предполагал, какую чувствительную родительсткую струну задену, когда писал, что за темными силуэтами убийц-подростков, сидевших на скамье подсудимых, стояли немые тени взрослых — тени тех, чья вина еще взыщется.
Меня готовы были растерзать за оскорбительное название «Из тихого омута», якобы намекающего на чертей из советской семьи, растерзать за то, что я вроде как оправдываю негодяев, размывая их социальную опасность, ибо исподволь как бы сваливаю их прямую вину на головы честных и порядочных граждан: никто же, дескать, их не учил убивать... Но этому и не надо учить: довольно того, что мы были слишком высокомерны к ним и никогда не считали мелких колючих обид, которыми населяли детские души — во всем, даже в мыслях, принуждая их быть подобием нашим, не видели злых усмешек и слез... Разве в семьях не подавали мы пример нетерпимости ко всему, что не похоже на нас? Разве в школе мы не называли слюнтяем и предателем того, кто умеет прощать?
Прощать умеет только великодушие — наш эгоизм взрослых умерщвлял великодушие в детских душах. И не более чем запугивающими «глупых пингвинов»-мещан доносились до нас из прошлого века предостережения одного очень мудрого француза: не злите детей — кто пожелает бить, будучи ребенком, тот захочет убивать, будучи взрослым...
Горько, знаете... Мы ведь и сейчас ни в чем не хотим измениться — и словно не видим, что уже стоим в разрыве времен, ощетинившимися двумя мирами — «мы» и «они».
Вот отрывок из письма, не так давно полученного мною от молодого инженера-конструктора Г. Воскобойникова из Краснодара:
«...Сейчас, когда я впервые решился написать в «Известия» свое послание, за окном под пьяные визги и матерщину на всю улицу орет и бухает магнитофон с записями «хард рока», хотя уже два часа ночи. Заснуть невозможно. Звонил в милицию, но никого что-то из блюстителей порядка не видно - даже уверен, что никто и не придет. Впрочем, до милиции отсюда всего 200 метров, там все слышно и без моего оповещения. Но, насколько я понимаю, обуздать настоящих хулиганов не просто — да и боязно. Не потому ли работники милиции и ухватились за двух пятиклассников, чтобы на их примере показать кипучую деятельность по борьбе с нарастающей преступностью?
О том же, какие «чудеса» произойдут сегодня за ночь, узнаю, как обычно, когда приду на работу: беспроволочный телеграф не прерывается. Где убили, где изнасиловали — все известно. Но где же была милиция?
Стране порядок нужен, а не показуха и болтовня о порядке, которыми мы объелись. Неужели не видно, что вся страна до сих пор погрязает в брежневском болоте приписок, в том числе и по борьбе с преступностью несовершеннолетних?
В конце концов, у меня хватает своих профессиональных обязанностей, чтобы еще додумывать, как они там «работают» — в милиции или суде. Я знаю только одно: каждый, кто закон нарушил, должен заранее чувствовать, что ему не будет места в обществе, не взирая на его возраст. Почему после войны преступность резко сокращалась? Да потому, что преступников вырывали с корнем: виноват — отвечай! Правильно говорил М. Горький: если враг не сдается — его уничтожают. Как бешеную собаку.
Но когда невиновного размазывают по стеклу вместе с отцом — уже сталинщина. Скажу честно: было обидно до слез, хотя никогда и не ощущал в себе слезоточивой сентиментальности, но меня на Комиссии по делам несовершеннолетних поставили в оскорбительное положение какого-то обманщика, даже не приняв во внимание, что я — секретарь парторганизации... Очень прошу разобраться в этом безобразном случае».
Письмо, как говорится, позвало в дорогу, точнее сказать — та, опущенная мной (чтобы после не повторяться) основная часть письмам, где по горячим следам рассказывал о безобразном случае с двумя школьниками, легко понять, отец одного из них.
В журналистском расследовании на месте события, как водится, обрастаешь неожиданными подробностями, живыми впечатлениями самой жизни, бывает и так, что крики SOS оказываются ложными. На этот же раз мне открылся как бы новый социально-психологический слой в напластовавшихся проблемах трудного подростка — особенно важный в понимании ситуации, доведшей некоторых моих сограждан до истерических призывов «публично вешать». Недалек от этого, увы, и автор письма.
Я не без умысла привел именно финальную часть его послания, где, отвлекаясь от личного, разволновавшего его «до слез», он переходит к общим рассуждениям — и вдруг обнаруживает типичную самотность и жестокость.
Если вдуматься, то, наверное, все мы за долгие годы слегка «объелись» — кто чем... Возможно, долголетний режим тотального коллективизма породил во многих прямо-таки зоологический эгоцентризм. Ну, в самом деле: справедливо полагая своего сына и себя невинно пострадавшими, исполненный праведного гнева и непримиримости к хамству, формализму, бездушию, нежеланию местных властей разобраться в случае, затронувшем его лично, автор письма на любой «чужой» случай уже не находит в себе никакой милости, ни сожалений, ни сомнений. Дави, с корнем! Органы не ошибаются! Если, конечно, не ради красного словца, не в запале, то он вроде как и за человека-то не признает каждого, кого сочтут (а вдруг ошибка?) преступником; так что и чужая слеза, на чьей-то отцовской щеке блеснувшая (вообразите, подростка-сына его уводят из зала суда под конвоем), не более чем «слезоточивая сентиментальность». Не напоминает ли кое о чем из времен сплошных прополок и выкорчевок?
К слову сказать, эгоцентризм сиюминутного покоя, в его мотыльковом мироощущении (мне сегодня хорошо, значит, всем хорошо...) как раз и закрывает глаза на завтрашний день. А тем, кто обычно видит панацею в массированных «выкорчевках преступного элемента», не дает ума понять: каждый приговор суда, лишающий человека свободы — пусть обоснованно, строго по закону! — это уже потеря, списание в расход. И какими бы пышными гирляндами так называемого трудового перевоспитания ни увешивали колючую проволоку, все равно означает она путь в гражданское небытие, из ежовых рукавиц которого никому еще не удавалось выйти с неповрежденными душой и телом, разумом и совестью.
Мы боимся несовершеннолетних преступников, как боятся стаи одичавших бездомных собак, когда-то и кем-то брошенных. И никак не хотим осознать: каждый раз, побеждая преступную волю физическим подавлением, общество терпит моральное поражение (не потому ль обширная судебная статистика скрывалась десятилетиями?). И — расписывается в шаткости, слабосилии своих моральных устоев, особенно когда за колючей проволокой подростки. Криминологи (я имею в виду серьезных, а не флюгеров) давно пришли к выводу; все проблемы «трудного подростка нужно решать «до того», а не «после», когда угроза колонией уже приведена в исполнение...
Так вот, в моей краснодарской поездке дамоклов меч судебной кары (уж извините за избитую метафору) будет висеть как бы в отдалении, только еще напоминая о себе грозным предостерегающим символом.
Собственно, предостережений у нас хватает: и выездные сессии судов, и судебные отчеты в газетах, по телевидению, радио и разного рода «профилактические» беседы и лекции... Но странно: угрозы, столь очевидные и понятные нам, взрослым, остаются как будто невидимыми и непонятными им, подросткам... По неразумению, возрастному легкомыслию? Но почему тот же подросток с барометрической чуткостью улавливает и принимает всерьез малейшую угрозу, исходящую от сверстников — и может поверить любой даже несуразице?
Не будем себя морочить: все он, разумеется, видит и понимает. Только — по-своему! И может, вся суть именно в том, что угроза судом исходит, куда ни кинь, от взрослых — под разными должностными масками, но с теми же, как дома и школе, ханжескими вероучениями коллективизма и единомыслия. Не здесь ли симптом глубокой конфронтации — «мы» и «они»?
Вспоминая себя в нашей отрядной юности, мы смотрим на сегодняшнего подростка, словно бы вчерашними глазами наших воспитателей, как на сырую глину, из которой по заданной форме можно вылепить все, что надо,— не забывай лишь сверять желаемое с действительным. По собственной глуповатой доверчивости ко всему, чего бы нам ни внушали наши учителя и родители, мы уверены тоже: у подростка что на уме, то и на лице. Но нет — давно уж душа его, сторожкая и скрытная, не хочет выставлять наружу доверительных индикаторов: видимо, слишком грубо и ошибочно мы судили о ее состоянии...
Как же тогда судить о нем. подростке, сегодня? Как отнестись к тому, что на уме у него невидимо может созревать такое, от чего он и сам содрогнется — но уже «после»...
Еще не хулиган — но уже ухарь и сквернослов; еще не тунеядец — но уже недоросль, оседлавший родителей и привыкший требовать, ничего не давая; еще не пьяница — но уже не промах словить «кайф», еще не грабитель — но уже способен вывернуть карманы у первоклашек.
В Краснодаре я попал на заседание райисполкомовской Комиссии по делам несовершеннолетних.
За столом, посередке, председательствует женщина.
— Ты за что, Гуткайло, его по голове ногой? — допрашивает женщина.— И это каратом у вас называется?
— Не знаю... Каратэ.
— А за что? За что ты его ударил?
— Я не помню...
— А сколько крови с учителей выпил? Помнишь?
— Это клопы пьют.
— Извиняться не будешь?
— Ну, извинюсь.— Гуткайло хмыкнул.
Рассматривается присланный из милиции материал о хулиганстве Марьяна Гуткайло с нанесением легких телесных повреждений. Из-за стола с белеющими бумагами семь человек недвижно, в упор глядят на рослого юношу. Вот он лениво подламывает одно колено и, обтянутый голубыми джинсами, становится как бы в позу тореро. Кривая улыбка сводит резиново-смуглую щеку, сморщенный лобик уползает под косую, черным крылышком, челку — и лицо принимает издевательски глупое выражение.
Сидевший тут же, сбоку у стены, его отец, ссутулившийся, с ладонями между колен, торопливо подтверждает кивками седоватой головы: «Он извинится... Извинится!..» Но председатель нервно стучит по столу торцом карандашика:
- Да мы тебя в колонию! — голосок резкий, словно вилкой по стеклу. — Мы тебя сейчас! Сейчас!
— Да-да!? — смазывая нижней губой верхнюю, с черным пушком, ухмыляется Гуткайло. - Да неужели? Трясусь от страха...
Смотрю на него и мысленно вижу вот такого же, как он,— рослого, с загорелым липом, только русоволосого да постарше немного годами — Алешку Азарова.
Судебный процесс был на окраине Орла. Показательный, так сказать, в назидание устрашение «разболтанной молодежи».
Низкий и душный зал заводского клуба, с подмостками и рядами зрительских скамеек, уже казалось трещал по швам, не вмещая желающих поглядеть на знакомую физиономию хулигана Алехи... судили его за то, что вечером, одурев от «бормоты», он ворвался в женское общежитие, выломал чью-то дверь, опрокинул бачок с питьевой водой, пнул коленом в живот прибежавшего на крики коменданта. Да и вообще, как видно, здорово всем «надоел» — даже при том, что слыл незаменимым баянистом.
Я тогда намеревался написать статью о ритуальной стороне судебного процесса, о том, как психологически воздействует на присутствующих обстановка суровой торжественности. И, честно говоря, был ошарашен тем, что предстало передо мной в судебном заседании.
Шум, шарканье ногами, какие-то смешки, чмоканье леденцами, бесконечное хлопанье входной дверью, хождения туда-сюда. Все это как бы щекотало Алеху, поощряло развязность, с какой он, когда поднимается со стула, весь словно на шарнирах и будто собираясь отбить перед Судьями лихую чечетку, крутил лохматой головой и косился на каких-то девиц, забредших в суд, видимо, по пути на танцы (одним словом, «из жизни» пришло без поисков и название статьи — «Фемида без храма»)...
...Процесс продвигался своим чередом, выходили свидетели, новые и новые, и, поскольку каждое лыко тут было в строку, огульно приписывали Азарову какие-то кражи, дебоши, даже выбитое стекло (как раз в одном из окон того самого зала, где происходило заседание, и сквозившим пылью все лето). Алеха же не возмущался, не взбрыкивался, не возражал почти. Можно было подумать, что происходящее в зале к нему вообще никак не относится; и было ниже достоинства реагировать на всякие «глупости». А цепи домыслов наматывались и наматывались на колесо обвинений.
Скорее всего, Азарова подвела легкомысленная уверенность в том, что его только решили постращать, как стращали прежде.
Но вот — гробовая тишина. И как удары молота:
«...к четырем годам лишения свободы... меру пресечения изменить, взять под стражу в зале суда...»
Вот возле ничего не соображающего Алехи вырастает фигура конвоира, а он, я помню, диковато оборачивается, смотрит в быстро и равнодушно пустеющий зал, кого-то ищет глазами. И жалкая, словно обманутая улыбка на его подрагивающих губах, на побледневшем лице.
Потому ли, что я видел его впервые, ничем особенно, кроме фиглярства, не выделявшимся, или потому, что и во всем фиглярстве его было много напускного, ребячьего (на миру, мол, и смерть красна) — но не показался мне он «выродком», как позволил себе выразиться прокурор. И вот теперь, глядя, как на Алеху дохнуло холодком колонии, сжалось сердце...
Умом, конечно, понимаешь неизбежность кары, быть может, необходимость ее. Но сердцем несоглашаешься — чувствуешь какую-то противоестественность: неужели все эти семнадцать лет Алехиной жизни только на то и ушли, чтобы научить его пьянству, разрушительному буйству, лютости? И стыд чувствуешь: неужели сперва было «до фонаря» всем тем, кого непосредственно азаровские «художества» не затрагивали, а теперь и вовсе — наплевать: с глаз долой, так и не из сердца, а просто из памяти вон?
Те бесконечные свидетели, кто прежде поглядывал из-за штор, отмахивался, отмалчивался — и кого, словно прорвало теперь, на суде? Чего же вы раньше-то? Неужели расчетливо ждали — как случай придет, чтобы уж согнуть в бараний рог?
А, впрочем, чего и ждать — иного? Разве государственная соковыжималка не выдавливала из людей все лучшие побуждения десятилетиями, взамен, для самозащиты и самоохраны, оставляя лишь глухоту, несострадательное себялюбие? Люди утратили свои извечные обязанности перед людьми — никто никому и ничем, всё «до фонаря». Вот так же не чувствовал никаких моральных обязанностей перед людьми и Азаров. Навязывая коллективизм в круговой подотчетности одному лишь государству, аппаратная власть создавала, по сути, общество одиноких людей. Одиноким уходил «на ту сторону» и Алешка Азаров — оплакиваемый лишь матерью и сестрой...
Пожилой конвоир терпеливо сдвигает козырек на брови, с минуту недвижно ждет. Потом берет, как бы смущенно, Алешку под локоть, уводит и, вижу, качает со вздохом широким лицом: «Эх, парень, парень...»
А что с ним сталось, Бог весть...
Всегда вызывает тайный вздох сожаления суд над подростком. И гул сегодняшней толпы, стадный рев страждующих избавления: «дави его!» — не заставят все же меня умывать руки: дескать, ничего не попишешь, сам виноват. И вот спустя много лет я — вспомнил о нем, об Алешке Азарове, глядя на Марьяна Гуткайло.
«Да-а!? — ухмыляется он.— Да неужели?!»
Я сравнивал их, как сравнивают живое лицо с фотографией, и находил словно бы родственное продолжение одного в другом. Не в румянце, не в манере вести себя — нет, в той издевательской, какой-то «фиксатой» ухмылочке нескрываемого высокомерия к старшим. Еще их связывала в памяти моей одинаковость нагловатого непонимания того, что с ними происходит, перед кем и за что им должно быть стыдно, совестно. Разница была лишь в том, что первого обманула надежда на устрашающий спектакль с очередным прощением: второй же определенно знал, что его только припугивают: без суда ни в какую колонию отправить не могут.
Но какое потрясение чувств впредь, на всю будущую жизнь, вынес Алеха-Алексей Азаров из зала суда? Обиду? Страх? Раскаяние? Откровенно говоря, не знаю. Это знает только он сам. Хотя, насколько помню, даже в последний момент, производя впечатление раздавленного существа, он какого-либо угрызения совести не обнаруживал: ведь даже взглядом прощения не попросил у человека, которого ударом сбил с ног в коридоре общежития. А может, все это только внешне? Может, только ущербное самолюбие, воспитанное бараком взамен понятия чести, не позволило прилюдно прощение попросить? Может, втайне ему и самому было гадко за свои художества?
А что Гуткайло? Какое чувство из первой встречи с правосудием вынес он, чтобы не стать Азаровым?
Его отца, как водится, оштрафовали. Я спросил председателя комиссии:
— Подействует?
Пожала плечами:
— На сыночка едва ли. До армии, думаю, не дотянет... А там черт их разберет...
Вот так. Бьем наугад по клавишам, ни мало не заботясь, какими звуками отзовутся...
Окончание в следующем номере


<- предыдущая страница следующая ->


Copyright MyCorp © 2024
Конструктор сайтов - uCoz