каморка папыВлада
журнал Роман-газета 1950-11 текст-12
Меню сайта

Поиск

Статистика

Друзья

· RSS 29.06.2017, 15:36

скачать журнал

<- предыдущая страница следующая ->


63
Мартемьянов имел ладную семью. Кроме дочери Маруси, было у него четыре сына-подростка и добрая жена, большеглазая, большерукая, жадная и на работу и на веселье.
— Бодайбинка!— с гордостью говаривал о ней Мартемьянов. — Приискательница коренная.
Он тоже родился и вырос в Бодайбо и участвовал в Ленских событиях, хотя ему в то время было только четырнадцать лет, да три года нарочно приписанные, чтобы протащить его на подземные работы: очень молодых, как и пожилых, там принимали неохотно. Широкоплечий и сильный, он легко сходил за семнадцатилетнего, но после расстрела забастовщиков, когда выволок из общей свалки убитого отца-забойщика, отревелся в полную меру четырнадцати мальчишеских лет — тогда сразу повзрослел и душой. С тех пор запала в его грудь неугасающая искорка ненависти. Поэтому и в партию он вступил с самого начала своей несостоявшейся юности.
Маруся росла общей любимицей в семье, но такое отношение не избаловало ее: она была девушка с твердым характером. Поэтому, после окончания семилетки, ее охотно отпустили на учебу в Приморск. Вернулась она оттуда с дипломом экономиста, уже замужней, беременной женщиной, но радость свидания омрачилась ее болезнью.
— Вот беда! — говорил в райкоме Логунову грустный Мартемьянов, терзая в горсти пышную бороду. — Опухоль! Да еще в позвоночнике, в спинном мозгу! Жена прямо извелась за эти дни, так и ходит за акушеркой. Я уж ее пристыдил, хотя язык не поворачивается попрекнуть: вижу, почернела даже. Конечно, женщине, да еще рожавшей, трудно представить, как это получится сразу после операции... Швы и всякое такое прочее... — На лице Мартемьянова промелькнула болезненная гримаса, но он досказал, явно крепясь: — Раз операция прошла удачно, и уж если перетерпела Маруся под ножом... значит теперь обойдется. Иван Иванович, он свое дело знает.

В четверг Маруся стонала от резких болей в области операционной раны, в пятницу они стали меньше, а общее состояние заметно улучшилось. Особенно обрадовало всех появление движения в ее парализованных до сих пор ногах. Даже Гусев не мог скрыть несколько смущенного удовлетворения, глядя, как четко шевелились ступни и потеплевшие пальцы больной. Разгибание ног было почти нормальное, хуже делалось сгибание, но оспаривать результаты операции не приходилось.
— Что ж, посмотрим, как пойдет дело дальше, — сказал Гусев.
— Теперь рожать будет, — ответил Иван Иванович.
— Побаиваетесь? — тихонько спросил Гусев, всматриваясь в невеселое выражение его лица.
— Конечно, не так это просто, — промолвил Иван Иванович, — но раз Мария Петровна хочет иметь ребенка, она его будет иметь. Брюшные мышцы у ней теперь могут сокращаться.
— От души желаю! — проговорил Гусев и добавил тихонько:— А все-таки лучше было бы сделать кесарево сечение.
И вот в субботу, на третий день после операции, у Маруси начались родовые схватки. В четыре часа утра Елена Денисовна, не отходившая от больной и тут же, в изоляторе, ночевавшая, записала в историю болезни:
«Схватки средней силы через десять — пятнадцать минут».
Елена Денисовна даже побледнела за эти дни от утомления и беспокойства. Теперь она чувствовала себя командующей парадом. Все должно пройти благополучно, иначе стыд и срам.
— Ну-ка пошевели ножками! — просит она роженицу: у нее вдруг возникло сомнение, действительно ли они стали подвижны.
Маруся послушно и охотно шевелит ногами, но на ее миловидном, слегка припухшем лице появляется выражение боли: очередная схватка.
Иван Иванович делает в этот день обход не как обычно, а начиная с родильного отделения.
— Ничего, — говорит он своим глубоким баском, заметив плохо скрытое беспокойство акушерки. — Мария Петровна держится молодцом, объем движений в ногах нарастает.
Но долго задерживаться ему не приходится, даже обход отложен: привезли больного с прободным аппендицитом, и требуется срочная операция.
Елена Денисовна остается с роженицей. Она привычно хлопочет возле родильного стола, но потуг нет, и акушерке кажется, что она бездействует. В двенадцать часов она снова записывает: «Схватки через пять — восемь минут».
— Муж спрашивает, как чувствует себя больная, — говорит дежурная сестра, появляясь в дверях, точно тихое привидение.
— Скажи, что начались роды, — коротко отвечает Елена Денисовна.
В шестнадцать часов та же лаконичная запись: «Схватки через шесть минут». Приходил и снова ушел Иван Иванович: у него очень беспокойный день: опять привезли тяжело больного. Снова мать и муж Маруси справлялись о ее состоянии.
— Рожаем, — еще короче возвестила акушерка.
— Ну, как вы думаете: рожу я? — спрашивает Маруся, когда очередная боль отпускает ее. — Смогу я родить?
— Конечно, голубушка! — отвечает Елена Денисовна, с трудом выдерживая ее ясный взгляд, как будто очищенный мукой материнства. — Все благополучно пройдет. Вот начнутся потуги...
В девятнадцать часов при записи в историю болезни внесены два новых слова: «Схватки через три — четыре минуты. Слабые потуги».
Когда они начались, эти усилия, — живое стремление матери помочь, превозмогая страдания, движениям своего ребенка, — у Елены Денисовны от радости навернулись слезы. У нее не то что отлегло на душе, а пропало чувство беспомощности, она почувствовала себя вооруженной.
Потуги были слабы и коротки, но они подтолкнули ребенка. Потом опять произошло замедление.
Скрепя сердце Елена Денисовна послала санитарку за Иваном Ивановичем. Он пришел странно тихий, точно пришибленный. Осмотрел свою пациентку, прослушал сердцебиение плода.
— Ну, что же, придется помочь мамаше немножко. Давайте щипцы!
Щипцы он наложил легко, и в двадцать один час по записи в истории болезни, а попросту в девять часов вечера, у Маруси родилась здоровая девочка.

— Прехорошенькая! Прямо как бархатная!— ликующим голосом сообщала Марусе Елена Денисовна, с помощью санитарки обмывая ребенка на особом столике.
Иван Иванович тоже мыл руки и устало думал о трудном, но удачном дне, о сделанных операциях, о лампе-рефлекторе, разбитой вчера во время работы молодого хирурга Сергутова.
«Вот взыскать бы из заработной платы! — думал он, вскипая запоздалым раздражением. — И у сестры вычесть, и у Сергутова. Не могут проверить лишний раз. Варя этого бы не допустила. Прямо сердце болит: такое ценное оборудование, так трудно его доставать. Как не стыдно!»
Потом Иван Иванович сидел у себя в кабинете, курил и опять раздраженно думал об Ольге, ушедшей на вечеринку к Паве Романовне. И возникало постепенно чувство тоски, ощущение забытости и... даже старости. Тридцать шесть лет. Скоро сорок... Уже пять лет прошло с тех пор, как он защитил диссертацию на кандидата наук... Иван Иванович вспомнил тот день. Радостную Ольгу в белом платье. Лето. Цветы. Шумное одобрение оппонентов. Его работу называли событием в медицинском мире. Много ли он успел сделать после того?
Раньше ему бывало обидно, когда он наталкивался в своей практике общего хирурга на случаи, которых не мог разрешить. Таких больных направляли чаще всего в нейрохирургический институт Бурденко. Отсылая их, Иван Иванович испытывал чувство неловкости за свою беспомощность. Тогда он решил «подучиться» у нейрохирургов, доквалифицироваться и застрял у них. Теперь он сам нейрохирург, а испытывает тоску, усталость, какое-то душевное одряхление. Неужели это от поведения Ольги? А в работе? И в работе еще столько неопределенного, неустановленного. Иван Иванович хмурится. Он всегда стремился вперед, словно бежал без передышки всю жизнь; и вот добежал, добился поставленной цели...
— Что же дальше? — спросил он, уставясь в пространство строгим взглядом. — Ну, стану еще доктором наук. А многое попрежнему недоступно. Разрежешь, посмотришь — и зашивай обратно: вот рак, вот трудные случаи аневризмов...
Иван Иванович встал и тихо вышел из кабинета. Проходя по коридору, он услышал голоса: оправдывающийся дежурного врача и наступательный Елены Денисовны:
— Как в операционную, так и санитарке без маски нельзя войти, — ворчала акушерка, — а к нам готовы всех впустить.
— Муж ведь... трудный случай. Переволновались...— возражала дежурная.
— Тем более, что такой трудный случай. Занесете грипп или еще какую-нибудь гадость.
Повинуясь неясному, но непреодолимому побуждению, Иван Иванович свернул на звук голосов и, миновав сразу притихших спорщиц, вошел в родильное отделение.
Маруся лежала уже на обычной кровати и, неловко откинув голову на плоской подушке, засматривала в розовое личико ребенка, примощенного к ее открытой груди. Длинные ресницы ее золотились и вздрагивали, лицо, повзрослевшее после родов, освещалось улыбкой. Она впервые кормила, вся сосредоточенная, смешно и трогательно заботливая, поэтому, лишь мельком глянув на человека, стоявшего перед ней, снова устремилась к жадным губенкам и маленькому носику, пыхтящим у ее груди.
Она даже не потрудилась прикрыться краем простыни, но не оттого, что этот человек уже видел ее обнаженной (еще утром она закрывалась до горла, как только его руки врача прекращали исследование). Слабость не убивала стыдливости, — сейчас Маруся просто забыла о ней, переполненная ощущением материнства. Она осталась жива, сделалась матерью и кормила своего ребенка. Все остальное померкло перед этим выстраданным ею чудом.
— Почему так рано разрешили ей кормить? — вполголоса спросил акушерку Иван Иванович, охваченный волнением.
На душе у него стало тепло, точно отсвет материнской улыбки прояснил ее пасмурную глубину. Он почувствовал себя счастливым, как художник, увидевший со стороны величие своего творчества. И на минуту все его личные неприятности тоже отступили на задний план.

64
Последние встречи окончательно сблизили Таврова и Ольгу, хотя ни одного слова о любви ими не было произнесено. Теперь Тавров сумел бы доказать, что они сделают преступление, подавив сильное чувство и искалечив свою жизнь. Однако между ними стоял третий человек. При всей ревнивой зависти Тавров не мог не уважать Ивана Ивановича, но это не охлаждало его, а лишь вносило сознание тяжелой ответственности и даже страха в его чувство.
Ольга!.. это коротенькое слово звучало для него, как вздох, с которым он и засыпал и просыпался.
Только на флотационной фабрике он временно забывал о ней. Руда текла там по лентам транспортеров из машины в машину, измельчаясь по пути. Камень превращался в зернистую массу, в муку. Вот первая на пути щековая дробилка. Здесь крупное дробление, камни с беспрестанным треском раздавливаются стальными челюстями, словно орехи. Потом они отправляются потоком на две пары дробильных валков; те делают свое дело — среднее дробление,— и над ними стоит сплошной вибрирующий гул. В следующем отделении тонкого измельчения три шаровые мельницы, три грохочущие красавицы. Здесь любимое имя, произнесенное невзначай, утонет в грохоте. У каждой машины рабочий-мастер, свой электромотор и приводные ремни. Только успевает разворачиваться питающий фабрику рудник, где еще недавно работал Платон Логунов. Но рудник готовится увеличить добычу, и Таврову тоже пришлось пересмотреть производственные возможности фабрики.
Можно было допустить перегруз, но не свыше десяти процентов, иначе ухудшилось бы качество обработки руды. Поэтому встал вопрос о реконструкции фабрики.
«Сейчас главное — успеть закончить до морозов все предварительные работы, — озабоченно думает Тавров, представляя глубокие котлованы, пробитые в вечной мерзлоте рядом с главным корпусом (сооружение фундаментов шло ускоренными темпами). — Надо предложить плотникам делать срубы заблаговременно, а собрать их на месте недолго. Машины установим зимой. Еще одну пару валков (лучше бы, конечно, коническую дробилку), еще одну шаровую мельницу...»
Тавров останавливается у крайней мельницы, прислушивается ухом знатока к грохоту вращающихся шаров, растирающих в пыль мелкий щебень руды. Он вспоминает, что недостаточное снабжение стальными шарами вызвало перерасход электроэнергии в этом месяце, снизив производительность и увеличив себестоимость грамма золота. Теперь он резко поставил вопрос о своевременном выполнении заявок.
Тавров идет в отделение, где работает флотационная машина, состоящая из десятков ячеек, в которых вскипает пеной жидкая пульпа: одна часть измельченной руды и около двадцати частей воды. К пульпе добавляются маслянистые вещества. Лопасти, насаженные в виде маленьких пропеллеров на вертикальный вал флотационной машины, нагнетают в пульпу воздух, который, соприкасаясь с маслом, образует пузырьки, поднимающие на поверхность необходимые минералы с золотом. Вращающиеся гребки сбрасывают пену через порог машины в наклонные лоточки. Но этим лоткам, пена самотеком идет в сгуститель, где отстаивается. Потом она извлекается в виде плотного концентрата, сушится и отправляется в плавку. Не чистое золото, а концентрат золотой руды — продукция фабрики.
Лаборантка, румянощекая, синеглазая, с пышно взбитой прической, подходит к Таврову со своими записями. В лаборатории ежедневно делается контрольный анализ. Концентрат должен быть кондиционный: определенное содержание золота, без примеси вредных минералов, мешающих плавке: мышьяка, меди, сурьмы. Тавров внимательно просматривает цифры. Не по-женски четкий почерк у лаборантки. Краем глаза Тавров невольно отмечает красивую форму ее беленькой руки. Хорошая дивчина и свободная, но не привлекает, не интересует. Тавров проводил взглядом уходящую девушку, и точно наяву предстала перед ним Ольга в легком платье, с открытыми до плеч руками, в летних туфлях на босу ногу. У него ощутимо заболело, заныло сердце, когда он вспомнил ее всю, от светлых волос, блестящих, густых и тонких, до общего выражения милой простоты и значительности. Именно такая, только такая нужна была ему!
— Да, содержание в концентрате опять снизилось, — говорит он главному мастеру, но взгляд его еще полон нежности. — Не пришлось бы нам иметь разговор с Платоном Артемовичем! Я уже проследил всю технологию. Попробуем изменить порядок процесса обогащения руды: сократим число ячеек на вторичной, очистной флотации, а на первичной увеличим. Кроме того, на шаровые мельницы материал поступает крупноватый, там ускорим число оборотов до двадцати семи в минуту...

65
— Вы куда сейчас? — спросил Логунов, с которым доктор встретился, выйдя из больницы.
— Я?— Иван Иванович вспомнил, что Ольга у Пряхиных, что рабочий день давно уже кончился, и ему предстоит провести час-другой в одиночестве за письменным столом; вспомнил, и лицо его выразило затаенную печаль.— Домой, — ответил он с тяжелым вздохом, — работать.
— Да, вы умеете работать. Вам надо еще научиться отдыхать, — серьезно сказал Логунов. — Я вижу: вы почти никогда не отдыхаете. Это тоже плохая крайность.
— В городки-то играю...
— А зимой?
— Зимой на охоту хожу.
— Но ведь это редко. Правда? А вам надо организовать себе такой отдых, чтобы и жена в нем участвовала.
— Жена сама найдет... — заговорил Иван Иванович с горькой иронией, но устыдился возможности плоско пошутить и замолчал.
— А зачем оставлять ее в одиночестве в нерабочее время? — с мягкой задушевностью в голосе произнес Логунов. — Часы досуга женатым людям надо проводить вместе.
— А неженатым?
— Тут и говорить не приходится. Молодой человек каждую свободную минуту стремится к своей избраннице.
— А я другое слышал, — намеренно суховато возразил Иван Иванович, замыкаясь от явной попытки Логунова вызвать его на откровенность. — Жена и муж должны развлекаться отдельно, не надоедать друг другу.
— Чем же вы собираетесь развлекаться сегодня?
— Я уже сказал: буду работать. Приду домой и попробую сделать кое-какие обобщения на основе полученного опыта.
— Готовите докторскую диссертацию?
— Нет. То еще впереди. Для серьезной научной работы статистический метод (какой только и возможен в здешних условиях) тоже приемлем, но для него нужно огромное количество случаев. Иначе выводы не будут отличаться достоверностью. Почему при оценке клинического наблюдения и попытке использовать его для теории получаются разногласия? Потому что у меня, допустим, десять одинаковых случаев, и я делаю свои выводы, а у вас двадцать случаев, и выводы будут другие. Поэтому я мечтаю о докторантуре в Москве, где клиническое наблюдение ведется параллельно с лабораторно-научным экспериментом, до чего нам здесь на Каменушке, как до той вон звездочки!
— А после докторантуры чем займетесь? Лекции станете читать в университете?
— Возможно. Но меня больше волнует мысль о научной работе в клинике. Когда человек защищает кандидатскую диссертацию, он должен доказать свое уменье поставить и разрешить отдельный вопрос. Докторская диссертация ставит, возможно, этот же вопрос, но глубже, шире, превращая его в целую проблему. Получив звание доктора наук, я должен стать знатоком и специалистом в решении своей проблемы, должен искать наилучший путь ее разрешения. Вы понимаете? Возьмите любую отрасль медицины... В каждой стране есть десятки, сотни профессоров. Читают лекции, лечат сами. Что ж, прекрасно. Лечат и лечат. Но вот выдвигается один и делает полный переворот в данной области. Например, наш советский ученый Владимир Петрович Филатов... Он исцеляет слепых, делая пересадку свежей прозрачной роговицы вместо помутневшей над глазным хрусталиком.
— Я слышал! — оживленно отозвался Логунов.
— Для нас, медиков, он является большим авторитетом, — с гордостью продолжал Иван Иванович. — Вы представляете, какой это человек?! Он прошел путь труднейших исканий, пока дошел до способа сохранять материал для пересадки! А усовершенствование техники самой операции? Ведь на это дело надо было затратить по меньшей мере полжизни!
— А вы тоже хотите выдвинуться на поприще нейрохирургии?
— Хотел бы!— искренно заявил Иван Иванович.— Но я должен овладеть многими высотами, и мне еще много надо поработать, чтобы внести свое...
— А почему вас потянуло туда?
— Новая область, большие перспективы в разработке научных вопросов. И практически очень важная. Вот, например, операции на периферической нервной системе, на симпатической. Ими мало еще занимались, а в будущей войне это страшно понадобится. Жестокая будет война, как вы думаете?
— Да, конечно, — задумчиво ответил Логунов. — Уж если они между собой так схватились (передавали, что вчера немцы сбили в воздушных боях 147 английских самолетов), то, когда они повернут на нас, бой будет не на жизнь, а на смерть. А ваша нейрохирургия, должно быть, совсем молодая наука?
— У нас она насчитывает около пятнадцати лет. Очень даже молодая...
— Кто она, эта молодая? — спросил из темноты девичий голос.
— Да вот мы с Платоном Артемовичем рассуждаем о нейрохирургии, — ответил Иван Иванович, ласково взглянув на подошедшую Варвару.
— А ты подумала: мы о девушках? — пошутил Логунов, и даже в потемках было заметно, как прояснели и смягчились черты его мужественного лица.
— Нет, я ничего не подумала, — сказала Варвара, прерывисто вздохнув, как после быстрого бега. — Просто иду и слышу... вы разговариваете. Я с заседания бюро,— пояснила она, посмотрев на Логунова. — Меня сегодня приглашали танцовать, но мне некогда.
— Куда тебя приглашали?
— Меня звала Пава Романовна.
— Отчего же ты не идешь сейчас? Там бал в самом разгаре, — опять с горечью произнес Иван Иванович.
— Да просто так... Хотя нет, не просто, — волнуясь, заговорила Варвара. — Я не люблю ее. Нам приходится встречаться в клубе, она много помогает по клубной работе, но я ее не люблю: все делает для собственного развлечения. «Дитя тайги!»— передразнила Варвара. А я не хочу, чтобы на меня смотрели, как на чудо: «Ах, девушка-якутка читает Флобера!» Весь якутский народ способен на это чудо. Разве мы виноваты, что жили раньше в таких жестоких условиях? — спросила Варвара, останавливаясь посреди улицы. — Вы знаете, Иван Иванович, за что вас любят наши курсанты и больные?.. — она стиснула сплетенные пальцы рук и пылко сказала, глядя вверх на высокого доктора: — За то, что вы делаете все не ради себя и даже не ради науки, а для людей, не различая того, узкие у них глаза или круглые...
— Хвалить свое начальство в лицо — великий грех, Варюша, — упрекнул Иван Иванович. — Мне просто неловко... Мы же все одинаково работаем. Наука двигается народом и для народа, а если Пава Романовна смотрит иначе, так это понятно: она же ничего не делает.

66
— Мне еще надо зайти к товарищам-курсантам насчет комсомольского собрания, — сказала Варвара Логунову, когда они остались вдвоем.
— Я провожу тебя, — предложил он.
— Нет, тут близко, — ответила она с мягкой уклончивостью. — А потом они меня проводят, если я задержусь.
— Это уже местный национализм, товарищ Варя, — пошутил Логунов. — Что у вас завтра на собрании? — спрашивал он, продолжая шагать рядом с нею и посматривая на ее белевшее в темноте темноглазое лицо с заостренным подбородком и детски припухлыми губами.
«Она и правда еще ребенок!» — подумал Логунов, но тут же ему вспомнился взгляд любящей женщины, каким она посмотрела сейчас на Ивана Ивановича, ее порыв к нему. Логунов знал, что Пава Романовна, по-своему, хорошо относилась к девушке. Значит, пылкая враждебность Варвары вызвана скорее всего нехорошим отношением жены Пряхина к приисковому хирургу.
«Твои враги — мои враги!» — с ясной непосредственностью сказалось в поведении Варвары.
«Неужели она полюбила его? — гадал Логунов. — Хотя отчего бы ей не полюбить его? Идеализация, свойственная молодости, чувство благодарности, восхищения... Ведь он для нее да и для остальных курсантов высокий пример!»
— Спокойной ночи, Платон... Артемович!
— Спокойной... — Логунов встрепенулся и, крепко сжав протянутую ему руку и не выпуская ее, задержал девушку: — Ты раньше проще обращалась со мной!
— Да? — промолвила она, доброжелательно посмотрев на него. — Теперь ваше положение обязывает...
— Слушай, — сказал он и умолк, не в силах совладать с волнением. — Скажи, разве тебе не бывает тоскливо одной?..
— Я почти не бываю одна. Мне тепло и радостно среди окружающих людей.
— Но об одном из них ты, наверно, больше думаешь, чем о других...
— Может быть, сказала Варвара помолчав, лицо ее просияло.
— Кто же этот... счастливый?
— Не все ли равно?.. — произнесла она почти вызывающе. — Он совсем не счастливый от того, что я думаю о нем, — добавила она с наивной и грустной жестокостью.
Логунов стиснул ее руку, точно он хотел сделать больно Варваре за боль, причиненную ему. Но лицо девушки не дрогнуло, и Логунов сразу вспомнил, как она однажды нарочно уколола себя иглой...
Он разжал ладонь; рука Варвары лежала в ней, как смятая птичка, маленькая и теплая. Ему стало мучительно стыдно. Он быстро нагнулся и поцеловал пальчики, склеенные его грубым пожатием.
Он долго стоял, глядя на дверь, за которой скрылась Варвара. Губы его еще ощущали нежную теплоту девичьей руки. Логунов никогда и никому не целовал рук и не понимал, зачем это делают другие. Невольный сердечный порыв раскрыл ему прелесть церемонного, по его мнению, обряда. С ощущением поцелуя на губах он и отправился блуждать по дорогам поселка. Если бы он вел Варвару под своим сильным крылом, каких слов, сроду не говоренных, а теперь так и теснившихся на языке, не наговорил бы он ей!
— Зря увлекаешься, Платон! — сказал Логунов вслух с грустью. — Теперь твое положение, правда, обязывает ко многому: приходится думать и за других. Зачем ты ей, если она любит Аржанова?! «Пустое круговращение!» — вспомнил Логунов поговорку Дениса Хижняка.
Вспомнив рыжего, синеглазого фельдшера, Логунов сразу потянулся к этой семье. У них в доме, где жила Варвара, он чувствовал себя особенно хорошо.
«Наверно, не спят еще», — подумал он, поднося запястье с тикающими часами к самому носу.
Август месяц уже истек. Белые ночи давно кончились, и земля была окутана тьмой. Но в теплом мягком воздухе чувствовалось не последнее дыхание лета, а ожидание чего-то прекрасного...
«Извечная история, — иронизируя, размышлял Логунов, овладев собой, одинокий под нежным сиянием осеннего ночного неба. — Мерцание звезд. Вздохи неудачников и старых дев. Вот луна взойдет, и наши собаки завоют, глядя на нее. Ездовые собаки, они точно волки...» Логунов усмехнулся, но больно-таки щемило в глубине его упрямого сердца, и он, зная теперь, что это неистребимо, и покоряясь тому, улыбался еще насмешливее.
Подходя к дому, где жили Хижняки, он увидел в окне Ивана Ивановича и замедлил, пока не сообразил, что его соперник находится на своей половине.
Доктор стоял, опершись ладонями о подоконник, и, так же как недавно Логунов, смотрел в близкое, дышащее синими отсветами небо. Было что-то особенное в его задумчивой отрешенности от всего окружающего, и Логунов, скрытый аллейкой кустарников, не решился окликнуть его. Минуты две он наблюдал за ним со смешанным чувством зависти и доброжелательства.
— О боже мой!.. — вдруг глухо промолвил Иван Иванович.
Такая скорбь прозвучала в его низком голосе, что Логунов вздрогнул и осторожно отступил в темноту.
«Значит, мне не просто показалось, — думал он, обходя вокруг дома. — У них действительно семейные нелады.

67
Денис Антонович, без пиджака, в шлепанцах на босу ногу, сидел у большого стола с газетой. Елена Денисовна занималась шитьем — починкой.
— А Вари нет, — простодушно сказал Хижняк, выглядывая из-за газеты, которой он огородил себя.
— Я знаю, — так же просто ответил Логунов, одним взглядом окидывая знакомую ему до мелочей обстановку.
Сколько хороших часов провел он здесь!
Мальчишки уже спали, мирно сопя на кровати, но еще веяло щедрым теплом от притихшей плиты; пахло печеньем и не то земляникой, не то дыней. Перебивая милые домашние запахи, тянуло от окон, раскрытых в ночную прохладу, чуть горьковатым ароматом левкоев. Цветы эти, выкопанные с огорода в ожидании первого инея, стояли на подоконниках вместе с мохнатыми яркобелыми, синими и красными астрами.
— Как ваши трехпудовые тыквы? — спросил Логунов, присаживаясь к столу.
— А ничего... Растут еще, — сказал Хижняк, быстро глянув на жену.
— Растут. Ну, конечно, растут! — подхватила та, розовея от смеха. — До рождества еще далеко, авось да вырастут! Только вместо рогожек шубой прикрывай. И до чего же ты упрямый, Денис Антонович! Ведь нет там ничего похожего на порядочную тыкву.
— Будет еще...
— Когда же это будет? Вот и цветы уж убрали с грядок, а он все ждет, надеется.
«Вот тоже конфликт!» — думал Логунов, слушая их полушутливые пререкания.
— Значит, я неладно посадил. Может, навоз надо было не в яму, как в книжке указано, а прямо кучей навалить. А вырасти должны бы обязательно.
— Тебя не переспоришь! — сказала Елена Денисовна с легким вздохом и начала собирать лоскутки, катушки и ножницы. — Давайте лучше чаю попьем со свежим вареньем. У меня сегодня в родильном отделении заскучала одна... молоденькая. Муж в командировке, родных нет. Всем, говорит, передачи несут, всеми интересуются, а ко мне никто не приходит. Я после работы сварила варенье из голубики, налила в баночку, коржиков испекла. Вот, мол, тебе девчата какие-то послали с твоего прииска.
— Почему же не от себя передала? — спросил Логунов.
— Так интереснее. Меня-то она каждый день видит.
— А вы их любите — своих женщин-рожениц? — поинтересовался Логунов, вспоминая слова, сказанные сегодня Варварой Ивану Ивановичу.
— Очень даже. Как же их не любить? Матери ведь они!
— А они вас? — допытывался Логунов, глядя, как проворно хозяйничала Елена Денисовна: она и разговаривала и занималась делом, — одно не мешало другому.
— Они? Меня? — Елена Денисовна остановилась на минуту, занеся тонкий нож над сайкой белого хлеба.— Может и любят, а забывают быстро. Благополучно обошлось, ну и слава богу, скорее домой. Хорошую акушерку редко кто запомнит. Оно и понятно: пока самой тяжко, не до того, кто помогает, а потом все мысли о ребеночке. — Елена Денисовна сказала это так спокойно и добродушно, что Логунову даже неловко стало.
— Что же вам дает такая работа?
— Все дает! — огрызнулась Елена Денисовна осердясь.— Что это вы сегодня, Платон Артемович?.. Ну-ка я вас начну также выспрашивать!..
— Да пожалуйста, — ответил он с улыбкой, любуясь ее вспышкой. — Мне хочется знать, как ваша душенька, довольна ли?
— Душенька моя предовольна. Я на работе смысл своей жизни чувствую и благодарности от людей, которым там помогаю, не требую.
— А дома?
— И дома тоже! Если удалось кому помочь, не напоминай об этом. Людям неловко, когда они обязаны. Гордый и честный сам отблагодарить торопится, чтобы избавиться от одолжения. Другому хоть масло на голову лей — все равно, а бездельник тебе же врагом будет.
— Этак недолго договориться и до того, что человек человеку — волк, — серьезно сказал Логунов.
— А вы не переиначивайте, — быстро возразила Елена Денисовна. — Моя работа не терпит плохого отношения к людям. Я не говорю, что они злые. А только так понимаю, что благодарность родилась при большом неравенстве. Чем лучше мы станем жить, тем меньше будем чувствовать себя обязанными перед другими.
— А Иван Иванович?.. — заговорил было Логунов.
— Иван Иванович под эту статью совсем не подходит, — молвил Хижняк, аккуратно свертывая прочитанную газету. — Его вмешательство в человеческую жизнь — большое событие. Как советский врач, он, конечно, не ограничивается одним блеском своего хирургического мастерства. Ему мало, чтобы больной благополучно сошел с операционного стола. Он заботится о его дальнейшей судьбе. Восстановить трудоспособность, наладить отношения с родными, насколько можно сохранить внешние данные. Но есть у него выраженьице «интересный больной». Как может быть болезнь интересной?
— Для науки, — сказал Логунов.
— Определенно! Когда у него серьезная операция, он весь горит. И мы его понимаем. И те больные тоже понимают! — Хижняк поднял без того вздернутый широкий нос, прищурился многозначительно. — Они потом чувствуют себя вроде сопричастными к науке! И хвалятся тем. Да и всякий, при случае, расскажет вам о сделанной ему операции с пребольшим увлечением и об ученом хирурге Аржанове отзовется уважительно. Вот в бытовом плане Лена верно сказала насчет благодарности, тут я к ней присоединяюсь, — добавил Хижняк, ласково взглянув на жену.
Слова Хижняка не опровергали юношески возвышенного мнения Варвары. Интересный больной!.. Конечно интересный для клинического наблюдения, которое потом можно использовать для теории. Логунов сам был высокого мнения о человеческих свойствах хирурга Аржанова.
— А насчет остального я с вами обоими не согласен, — сказал он, продолжая думать вслух. — Это злая зависимость тяготит людей, а не чувство признательности. У нас благодарность должна стать в один ряд с верностью и честностью. Почему? Да потому, что мы все трудящиеся люди. Значит, и всякая помощь одного человека другому является в нашем обществе не благодеянием за чужой счет, а затратой собственного труда. Тот, кто уважает труд и сам трудится, сумеет быть благодарный и за товарищескую помощь в беде, и за науку в цехе, и за хорошее произведение искусства. Чем лучше мы станем жить, тем краше будет благодарность, потому что больше внимания и времени сможет уделять человек человеку. Не неловкость вызывает такое отношение, а привязанность, дружбу, желание самому стать сильным и в свою очередь поддержать слабейшего товарища, помочь и ему вырасти. Вот это и называется трудовой коллектив!
— Верно! — вскричал Хижняк с увлечением. — Шут его знает, как легко вдаваться в крайности! Я в молодости доверчивый был до смешного. Сколько денег у меня пропадало! Вот Лена знает, не даст соврать. Попросят, бывало, взаймы, и, если есть, никогда не отказывал: совестно как-то отказать. А напомнить потом про долг опять же совестно. Ну и глядишь: рассохлись отношения. Так и суждение возникает: по опыту будто верное, а в корне посмотреть, никуда не годное.


<- предыдущая страница следующая ->


Copyright MyCorp © 2017
Конструктор сайтов - uCoz