каморка папыВлада
журнал Юность 1990-12 текст-23
Меню сайта

Поиск

Статистика

Друзья

· RSS 30.04.2017, 00:12

скачать журнал

<- предыдущая страница следующая ->

Проза

Борис КОСТЮКОВСКИЙ
СТАРАЯ ПОДКОВА

Повесть в рассказах

Рисунки Ирины Шиповской
Окончание. Начало см. в № 11, 1990 г.

Северная Александровна

Председатель североалександровского сельсовета долго разглядывал мое командировочное удостоверение, вскидывал на меня недоверчивый взгляд из-под мохнатых бровей, переводил его на подушку, которую я положил рядом с собой на стул, и наконец тяжко вздохнул.
— Знаца, хлебушко добывать будешь? Подушку прихватил — это шибко хорошо. Без подушки тута пропадешь. Это ты с умом, знаца...
— Да это бабушкина подушка,— бормотал я.
На одном глазу у председателя было сплошное бельмо с желтым бугорком на месте зрачка, зато второй выражал такую откровенную ухмылку, что я окончательно смутился.
— Знаца, бабушкина? Ну-ну. Надолго к нам?
— Пока хлеб не заготовим.
— Знаца, надолго. Навсегда.
Я опешил.
— Как это навсегда?
— Покедова не вырастешь. Опосля, знаца, женим тебя. Североалександровские девки прямо сахарные. Лучше не сыщешь — хоть весь свет пройди.
Чертов глаз его, вся заросшая рыжим волосом физиономия явно насмехались надо мной.
— Я не за девками к вам приехал,— отрезал я таким строгим тоном, на какой только был способен.
— Это так. Шуткую я, знаца. Разве мы без понимания? Только с хлебушком шибко плохо. Уполномоченных перебывало у нас страсть как много. Хлебушка съели вдосталь, а заготовили самую малость. Толя нетути хлебушка у хрестьянина, толя он крепко держит его при себе.
Я вспомнил все, что говорил нам, уполномоченным, перед отъездом секретарь райкома партии Верхотуров, и убежденно сказал:
— Хлеб есть. Его надо найти.
— Надоть, надоть найтить, а он, хлебушко, не даеца. Хоть ревмя реви.
— Ревом не поможешь,— сказал я солидно и поправил на ремне под гимнастеркой кобуру. Этот мой жест не ускользнул от зоркого глаза председателя. Он стал серьезен, снова вздохнул.
— И то правда. Мы уж тута на все лады, а впустую. Валяй, может, у тебя что вытанцуется. А сейчас первым делом надоть тебя на постой пристроить. А вот куда? Ежели к мужику покрепче, так злыдни все. Харч его колом в горле станет. Сам пухнуть от голоду будет, а тебе крошки не даст.
— Давайте к бедняку. Лишь бы наш человек был.
— Вот то-то и оно. Это ты справедливо. Я бы тебя и к себе взял, тем боле у тебя и подушка, знаца, при себе. Только баба моя и так меня гонит: не дом, грит, а заезжий двор.
Далась ему моя подушка. Я рассердился.
— Я сказал — к бедняку. Чего же вы в самом деле?
— Да я тоже не кулак, а натуральный бедняк. Только и есть что при должности, знаца, и казенное жалованье получаю. Ну да ладно. Есть тут у меня бобыль один. Старухин Василий. Без ноги. В гражданскую потерял в армии Щетинкина. А бобыль, потому как баба его к другому ушла, пока он по лазаретам валялся. Баба у него была прямо сахарная, знаца, да только, вишь, не дождалась Старухина. И детей уже троих нарожала за новым мужем. А Василь, знаца, так бобылем и остался. Злой мужик, на весь белый свет злой и в колхоз не пошел. Лошаденка у него да коза дойная. Сам надел свой обрабатывает с деревяшкой своей, сам козу доит. С деревяшкой за плугом по пахоте шибко плохо, вязнет деревяшка. Так он приспособился: дощечку, знаца, к ней прибиват, и ничего, получается у Василя. Тебе, знаца, у него, как в народе говорят, в тесноте, да не в обиде будет. Два мужика, заживете на славу. Я к нему постояльцев не ставил, а вот ты ему в самый раз будешь. Да еще с подушкой. У него-то откуда подушке взяться?
На этот раз я улыбнулся.
— А вас-то как звать?
— Косых я. Евстихий Изосимович, знаца. Ты, паря, и не запомнишь. Товарищ Косых кликай меня, оно в самый раз и будет.

Председатель сам увел меня на постой.
В избе с двумя веселыми окошками на улицу нас встретил неулыбчивый мужик. Выслушав председателя, он подал мне жесткую руку, коротко представился:
— Старухин.— И, оглядев меня с ног до головы, добавил: — Дядя Вася.
Был он высок, статен, широк в плечах, с орлиным гордым лицом и на деревяшке своей ходил с таким видом, словно бросал всем вызов.
Когда председатель ушел, дядя Вася хмыкнул:
— Косой-то сам тебя привел, бездельник, чертов сын. Сидит сиднем при своей печати. Только и есть, что умеет по складам читать да фамиль свою выводить на бумагах.
Дядя Вася говорил со мной доверительно, как мужчина с мужчиной, и это мне понравилось. Понравилось мне и то, что в доме не чувствовалось отсутствия женской руки. Пол подметен, столешница отскоблена до желтизны, в верхней части окон из газетной бумаги затейливо вырезаны «занавески», наколотые дрова, щепа и сухая береста аккуратно сложены на припечке. Пахнет хорошо, по-домашнему — дымком и свежим хлебом. Дядя Вася полез деревянной лопатой в печь и вытащил сначала одну, потом и другую буханку румяного хлеба. Все это он делал неторопливо и ловко.
— Ну вот, а теперь надо Фроську подоить. Козье молоко пьешь?
— Пью. Я люблю молоко.
— Значит, с голоду у меня не помрешь. Козье молоко — как лекарство, все внутренности лечит.
— Я знаю,— сказал я,— у меня бабушка есть, она людей лечит и всегда приносит нам козье молоко.
— Ну, пойдем в сараюшку, научу тебя доить Фроську. Дело не хитрое, а, глядишь, мне помощь будет.
Я с радостью согласился.
Фроська встретила нас блеянием.
Дядя Вася сел на скамеечку, вытер чистой тряпкой большое, отвисшее вымя у козы, выплеснул остатки воды из подойника и стал неторопливо тянуть козу за соски, несильно поддавая рукой по вымени и приговаривая:
— Не зажимай молоко, дочка. Видишь, гость приехал.
И Фроська словно поняла: молоко тугими струями стало ударять в подойник.
Назавтра и в следующие дни через нарочных по десяти дворкам я вызывал твердозаданцев и единоличников в сельсовет. Евтихий Изосимович (зря он опасался, что я не запомню его имя-отчество) присутствовал при моих беседах. Присутствовал, ухмылялся, но не произносил ни слова.
Для пущей убедительности я отстегнул от ремня кобуру и положил ее на стол.
Крестьяне искоса поглядывали на мою новенькую желтую кобуру, из которой выглядывала ручка пистолета, вздыхали, но не пугались. Разговаривали степенно, уважительно, но, как и предупреждал меня Косых, ни один из них не пообещал сдать хлеб.
Запомнился мне среди них болезненного вида мужик, худой, долговязый, с обтянутыми кожей щетинистыми скулами.
— Что ж вы, в самом деле, мучаете меня, гоняете туды-сюды,— с горечью сказал он.— Выполнил я свое твердое задание, а вы сызнова. Зачем тогда твердым называете, ежели оно мягким получается? Ладно уж был бы хлеб, неужто стал бы уклоняться? Да пропади он пропадом, хлеб тот. Что было — отдал, на семена не осталось. А прокорм семейству? Их у меня, почитай, двадцать ртов. Видите — с килой хожу, с грыжей, значит,— пояснил он,— с ней и роблю. Много я могу так наробить? Вконец меня вымотали. Хоть бы кто поверил, понимание выказал, так нет, что ни день — тянут тебя. Э-эх, жизня!
В этот день в сельсовет пришел мой хозяин, дядя Вася Старухин, он стоял у дверей, опершись на косяк, и хмуро поглядывал на все происходящее.
Дома он мне жестко сказал:
— Ты что это, паря, балуешь? Зачем людей оружием дразнишь? Оно тебе не для забавы дадено, и неча его без нужды показывать. Давай-ка его сюды, я подальше его спрячу.
Эти слова и весь тон, каким дядя Вася произнес их, были так неожиданны, что я растерялся. Тут же я отстегнул кобуру и отдал ему вместе с пистолетом.
— Ну вот, так-то оно лучше будет,— уже миролюбиво сказал дядя Вася и вышел за дверь в сени. Я слышал, как он топтался там, постукивая о пол своей деревяшкой. Вернулся успокоенный, добродушный и повторил: — Так-то оно лучше будет. А ты, паря, как я посмотрю, чуть слезу не пустил, когда с Корытовым разговаривал.
— Это который?
— Да Степша Корытов, с килой.
— Жалко ведь мужика. Кожа да кости.
— Это так. Всю жизню такой. И себя, и всех, кто вокруг, в жгуты вяжет и килу смолоду нажил. А только слезу над ним проливать не стоит. Это я тебе говорю. Худой потому, что светлобрюх.
— А что это — светлобрюх? — удивился я незнакомому слову.
— По Толстому живет, по графу Льву Николаевичу! Слыхал? Ни сала, ни мяса. Молоко, сметана, хлеб, картошка да квас. Вот тебе и светлобрюх. А в великий пост — на одной воде. С такого харча не наберешь тела, да еще в тяжелой крестьянской упряжке.
— Вы ведь тоже мяса не едите, да и сала...
— Меня, брат, не равняй. Я особ статья. Не ем, потому как нету. А было бы — я тебе хоть что съем. Ну, а пока мы с тобой тоже светлобрюхи, так, что ли? — И дядя Вася, кажется, впервые за эти дни, рассмеялся.— Иди Фроську подой. Это у тебя получается,— заключил он,— а вот с хлебом... Ну да ты не переживай. С хлебом не у таких, как ты, мужиков не получалось. С хлебом, паря, труба.

Иногда дядя Вася отстегивал свою деревяшку и скакал по избе на одной ноге. От печки к столу, из избы в сени, из сеней снова в избу. Держался он на своей ноге удивительно крепко, не шатался, не падал, как будто ему деревяшка и не нужна была вовсе.
— Надоедает треклятая,— жаловался он.— Это еще сейчас, зимой, я немного топчусь, а как весна наступит, лето, осень... У меня на культе мозоль с кулак от нее, а к ночи так заноет, что иной раз хоть на стенку лезь.— И он как ни в чем не бывало продолжал скакать по избе.
— Вы посидите, я все сделаю,— говорил я,— вы мне только скажите.
— Ты, паря, гость у меня, а гостя негоже запрягать. Вот Фроську доишь — уже мне подмога. Воды из колодца принесешь, согреешь, Фроську попоишь, сенца ей подбросишь. Да и за конюха ты у меня. Ишь как Савраска к тебе. Видать, лошадей любишь.
Я промолчал. Что говорить о моей любви к лошадям, когда с раннего детства я привык к дегтярному запаху сбруи, к пропитанному конским потом хомуту, когда садился верхом на лошадь и меня нельзя было с нее согнать. Отец мой, неистовый лошадник, всю жизнь собирал дуги, сбруи, уздечки, хомуты, седла, менял их с цыганами, чистил до блеска латунные украшения, «овсяные наборы», смазывал все это добро то постным маслом, то какой-то пахучей мазью и все мечтал купить лошадь, но так за всю жизнь и не смог этого сделать.

В Северную Александровку приехала агитпром райкома партии товарищ Суш. Подстриженная под скобу, в кожаной тужурке, из-под которой на боку оттопыривалась кобура с наганом, товарищ Суш — уполномоченная райкома по селам североалександровского куста — была недовольна мною. Да и как быть довольной, когда из Северной Александровки за десять дней на заготпункт не поступило ни пуда хлеба.
— Вот что,— начальственно сказала товарищ Суш председателю сельсовета Косых.— Сегодня же соберем в школе всех задолжников по хлебу, и в первую очередь твердозаданцев! А ты,— обратилась она ко мне,— обеспечь школьный шумовой оркестр.
Вечером в большом школьном классе, где одновременно велись занятия трех возрастных групп, собрались крестьяне. После переклички по дестидворкам товарищ Суш держала речь.
Она говорила хорошо, зажигательно. Выпуклые глаза ее горели вдохновенно, она клеймила «капиталистическую гидру», предрекала неизбежную мировую революцию. Мужики были согласны и бросали сочувственные реплики. Но, по словам товарища Суш, получалось так, что «гибель гидры» и победа мировой революции зависят не от кого иного, как от североалександровских граждан, которые почему-то зажимают хлеб, не сдают его государству и этим играют на руку мировому империализму. Это же прямой саботаж, нож в спину советской власти!
Было над чем задуматься.
И хотя товарищ Суш не говорила ничего обо мне, но щеки мои пылали от стыда. Ведь и я был виноват в том, что не сумел разъяснить этим людям, насколько важен и необходим был их хлеб для победы коммунизма. Если бы я умел так говорить, так убеждать! Я готов был немедленно, по первому слову товарища Суш броситься выполнять любое ее поручение. Но самое главное, что мне сегодня предстояло,— это шумовой оркестр. И он был здесь. Я, можно сказать, создал его за несколько часов. Ребята, вооруженные стеклянными бутылками, железными трещотками, расческами, деревянными ложками, барабаном, были наготове. По первому моему знаку они должны были вступить в дело. Все это, уже отрепетированное днем, хорошо известно оркестрантам.
Кончился международный обзор, и товарищ Суш, поправляя свою кобуру с наганом, поставила вопрос ребром: кто за советскую власть, тот немедленно выступит здесь и обязуется сдать хлеб государству, а кто не даст такое обязательство, тот является...
Ну, уж кем он там являлся, я сейчас в точности не помню, знаю только, что от этих сравнений североалександровцам было не по себе. Мне — тоже.
Товарищ Суш взяла список и, близоруко щурясь, стала называть фамилии. Люди вставали, переступали с ноги на ногу и неизменно повторяли с некоторыми вариациями одну и ту же фразу:
— Рад бы... Всей душой хочу помочь, а хлебушка нет. Нет, и все тут.
Тогда товарищ Суш грозно произносила:
— Покиньте наше собрание. Вам не место среди честных граждан.
Шумовой оркестр по моему знаку «играл» невообразимый «выходной марш». И все повторялось сначала.
Наконец мы остались с товарищем Суш и председателем сельсовета Косых одни.
Мой оркестр ждал дальнейших распоряжений: ребятам хотелось играть, они только-только вошли во вкус.
Товарищ Суш стояла, отвернувшись к окну, и смотрела в зимнюю темень, как будто что-то хотела высмотреть в ней.
— Отпусти ребят,— глухо, не поворачивая головы, сказала она.
Нехотя мои оркестранты потянулись к выходу.
— Вот так все, знаца, и плывет на инковарды,— виновато проговорил Косых, уставясь бельмом в тяжелые свои ладони.
Товарищ Суш недовольно повернула к нему голову.
— Что это еще за словечко вы придумали?
— Инковарды? Да так это... Татарин один знакомый говорил. Вроде бы, как все наоборот.
— Да, все наоборот. Все у вас наоборот. Сидите тут, ничего не знаете, да и знать не хотите.
— Эхма,— тяжело вздохнул Косых,— силов уже никаких нет...
— А у народа в городах есть силы без хлеба сидеть? У детей... у больных людей?
— Да разве мы не понимаем?..
— Понимали бы, не доводили бы до такого...
До «какого», товарищ Суш не сказала, снова отвернулась к окну, и, что было уже совсем невероятно, плечи ее, обтянутые кожаной тужуркой, стали вздрагивать.
Чтобы грозная, железная товарищ Суш плакала... Вот до чего ее довели. Вот до чего довел ее этот Косой.
— Вы уж это...— бормотал опешивший мужик.
Всякое он видел, и самого уполномоченные обзывали дармоедом на шее советской власти, и лодырем, и даже пособником, а то чуть ли не подкулачником, самого не раз доводили до слез, но видеть, как плачет эта женщина, которую уважал и даже побаивался сам секретарь райкома партии Верхотуров,— это уж действительно инковарды какое-то...
Слез товарища Суш мы не увидели. Через некоторое время она повернулась к нам лицом с совершенно сухими глазами. Может, и в самом деле нам померещилось, что она плакала?
— Ночевать в мою избу пойдете? — заторопился председатель.
— А ты где остановился? — словно не слыша Косых, обратилась ко мне товарищ Суш.
— Да тут...— замялся я.
— У бедолаги одного я его пристроил.
— Вот и я туда.
— Неудобственно там будет вам, да и тесно.
— Ничего, ничего. Хозяева-то примут?
— А у нас хозяйки нет, хозяин один, дядя Вася Старухин,— обрадованно пояснил я и заверил: — он примет.
— Вот и хорошо,— сказала товарищ Суш и стала натягивать на свою кожанку полушубок.
Дядя Вася и в самом деле принял гостью радушно и, посмеиваясь, сказал:
— Хоромы-то наши невелики, а пристроить хоть целую роту можем. На печи-то приходилось вам?
— Приходилось и на печи, и на сеновале, и в чистом поле.
— Тогда о чем речь? Разболокайтесь и будьте как дома.
Косых потоптался для приличия у двери и откланялся.
— За угощение прошу не взыскивать, чем богаты, а богаты мы с моим хлопцем на самую малость.
— Чего там,— махнула рукой товарищ Суш,— чем помочь вам?
— Не беспокойтесь, мы сами управляемся. Я уж тут все приготовил, напарника своего ждал.— Он кивнул в мою сторону.— Чугунок с картошкой в печи, шаньги свежие испек, чай карымский с молоком запарил.
— А говорите «не богаты»,— засмеялась товарищ Суш и с одобрением посмотрела на Старухина.
Не знаю, почему мне так запомнился этот запоздалый ужин, почему все так было вкусно: и шаньги, и обжигающая пальцы картошка в «мундирах» из чугунка, и густой чай с топленым молоком, отдающий полынным запахом и лесным костром. Скорее всего дело было даже не в еде: я не узнавал дядю Васю, я не узнавал товарища Суш. Своим еще неопытным мальчишеским умом я не мог постичь, что делалось в их душах, но происходило что-то значительное. Это уже потом, спустя время, а может быть, и годы, я понял, как потянулись эти двое людей друг к другу.
Если бы дяде Васе Старухину кто-нибудь сказал, что он красивый, это, пожалуй, могло бы вызвать у него только улыбку.
Если бы мне до этого вечера сказали, что товарищ Суш красива, я просто бы рассмеялся. Я не раз видел ее в райкоме. Всегда в неизменной кожанке, выпуклые глаза испытующе внимательны, так что невозможно было выдержать этот взгляд. Нос прямой, строгий и мелкие морщинки у глаз, словно она когда-то много смеялась. Только яркие полные губы смягчали бледноватое, усталое лицо.
Сейчас она скинула с себя кожанку и оказалась в обыкновенной ситцевой кофточке с оборками на груди. Лицо се разрумянилось, в глазах появился задиристый блеск.
Она по-хозяйски усадила дядю Васю на скамейку у стола, рядом со мной, и принялась хозяйничать.
Каким-то особым женским чутьем она нашла тарелки, ложки, стаканы, даже льняную скатерку, которой дядя Вася неизвестно когда пользовался, в сенях обнаружила два логушка, один с мороженой клюквой, другой с соленой черемшой.
Дядя Вася смущенно сказал:
— Ну и ну! Вы будто сто лет в избе живете. Я об этой черемше и забыл давно. Да и о клюкве... Так, баловство одно по осени. Тем боле — черемша. От нее вонища несусветная, из избы не выгонишь потом.
— Была не была,— махнула рукой товарищ Суш,— я с детства к ней привыкла. Дед мой говорил: сибирский дух.
— Ладно, у меня тут травка одна сушеная есть, закорючья называется, пожуем, и на черемшу управа найдется.
— Так и живете один? — уже за ужином спросила товарищ Суш.
— Так и живу.
— У вас чисто, уютно, как у хорошей хозяйки. Я женщина, а вот на дом времени не хватает.
— У вас другая планида, да и заботы не мои. Что нонче с хлебом-то?
Товарищ Суш помрачнела.
— Плохо.— Она взяла кусочек хлеба и стала разминать его пальцами.— Не пойму одного: хлеб должен быть, по всем данным, должен, а разговариваешь с людьми, словно глухая стена перед тобой. Так и кажется, что сговорились между собой. И ответы одни и те же.— Товарищ Суш помолчала, с силой уминая катушок хлеба, и вдруг спросила:— А что вы думаете о председателе сельсовета Косых?
— Думаю? — Старухин криво усмехнулся.— Что о нем думать! О нем все уже продумано.
— Не помогает он злостным несдатчикам хлеба?
— Это с какой стороны подходить. Впрямую не помогает.
Товарищ Суш невесело улыбнулась.
— А вкривую?
— Боится он их. Сам из бедняков, да и батрачил немало. Если копнуть, дворов десять обошел он в Северной Александровке, у кого весной, у кого осенью робил. Вот рабья жилка в нем и засела.
— Да, да,— повторила товарищ Суш,— рабья жилка... Это вы точно сказали. Рабья жилка еще у многих в крови.— Она сжала между ладонями катушок хлеба — получилась лепешечка.— Вот видите, с детства привычка, от отца еще доставалось мне за порчу хлеба, а отучиться не могу.
Товарищ Суш весело рассмеялась, и я подумал, что, если бы она знала, как ей идет смеяться, она бы смеялась часто.
— Что поделаешь, некоторые привычки оказываются сильнее нас, жилки эти, а лучше сказать — родимые пятна. Только одни безобидные, а другие... Другие очень даже обидные,— раздумчиво проговорила товарищ Суш.
Быстро она снова стала лепить из хлеба что-то, уже похожее на птичку, а через несколько секунд поставила на скатерть готового петушка.
— Ловко это у вас,— сказал дядя Вася.— Неужели отец наказывал за такое?
— Еще как. Не только за такую порчу хлеба, а и за крошки на столе.
— Это так,— согласился Старухин,— знал, значит, цену хлеба.
— Знал, знал... Что ж, засиделись мы, пора и на покой,— словно перебивая какие-то свои мысли, сказала она.
— Устраивайтесь на кровати, хлопец на печи любит, а я здесь, на лавке.
— Спасибо. Чувствую, стеснила я вас...
— Чего еще там. Можно сказать, живой дух в избе появился.
— Еще раз — спасибо. Давно уже так хорошо не чаевничала. Не проспать бы завтра.
— Не проспим. Небось он спозарань подымет.— Старухин потрогал рукой хлебного петушка.
— А я и забыла.— Товарищ Суш снова звонко, молодо засмеялась.
Да, это была совсем, совсем другая товарищ Суш. Простая, милая, понятная. И почему я ее раньше побаивался?

Дядя Вася и впрямь поднялся с первыми петухами. Он расчистил во дворе выпавший за ночь снег, сварил картошку, нагрел в чугунке воду, приготовил чистое, вышитое красными петухами полотенце, которое я увидел впервые, и тогда уже погромче затопал своей деревяшкой. До этого он как-то умудрялся передвигаться бесшумно.
Товарищ Суш умылась, причесала свои коротко стриженные волосы, дядя Вася внимательно посмотрел на нее, и товарищ Суш почему-то смущенно улыбнулась, поглаживая на груди оборки. А дядя Вася — он как-то очень изменился, вел себя по-хозяйски уверенно и сказал, похлопывая ладонью по столешнице:
— Вот мы вчерась говорили о хлебушке. Вот, к примеру, взять Степшу Корытова. Не приметила такого?
— Это который?
— Длинный такой, худой, заплакал еще.
— Ну этот-то,— скривилась товарищ Суш.
— Вот-вот. А он в своей длинной жилистой руке семейство в двадцать душ держит. Да еще как держит. Пять сыновей, пять невесток, четыре дочки, два зятя, внуки. И никто его ослушаться не смеет. Домина вон какой — пятистенка, амбар, конюшня, коровник, двор листвяком выстлан, ворота — картина, наличники — загляденье, на коньке дома — петух резной. Все сам мастерил. Ну, это у нас не в диковинку, небось заметили, что воротами да наличниками мы друг перед дружкой хвалимся. Не в них дело. А вот я думал, гадал: должен, должен у Степши хлеб быть. Пускай он сдал твердое задание. Да, видно, оно божеское было. Амбар у него пустой, это так. А ведь есть, есть у Степши хлеб! Вот я и думал, куда же он его схоронил?
— Интересно,— живо откликнулась товарищ Суш.
— Думал, гадал, и вот такое мое решение: на заимке он его в закромном местечке упрятал. Не иначе как на заимке. Заимка его в глухомани — почитай, и заимка, и зимовье охотничье. Отгульная прозывается, а почему Отгульная — никто толком не знает. Еще прадед Степши ставил ее, лес кругом вырубил, землицы немало поднял, выгулы для скота поблизости, сенокосы. Крепкая заимка. Позапрошлый год я на коняке своей за косачами и глухарями подался в сторону Отгульной. Даже переночевал на заимке две ночи: дровишками, спичками, солью попользовался. И заметил я в стороне целый бугор свежей земли, лапником листвяным заваленный. Да и на растопку щепы да стружки многовато. А строеного ничего не видно, все старое. Кроме зимовья, овин стоит с сеновалом. Он и овин, и сушка для сена, и скотный двор. Не иначе Степша тайник смастерил в Отгульном, а что ему стоит — шесть мужиков зараз, они черта лысого своротят, не то что тайник. А зерно перебросить — это им пустяк. Шесть подвод разом — вот тебе и шито-крыто все. А кто и прознает — молчать будет, у самих рыльце в пушку, у самих тайники есть. Вот как вы рассудите все это?
Я и не подозревал, что дядя Вася может быть таким многословным.
Как преобразилась товарищ Суш!
Выпуклые ее глаза стали отливать стальным блеском. Она накинула на плечи свою кожанку, и ничто в ней не напоминало вчерашнюю женщину, уютно сидящую за столом, да и сегодняшнюю, такую непривычно смущенную.
— Ну, что скажешь? — вдруг обратилась ко мне товарищ Суш.— Живешь здесь две недели, а поговорить с Василием Гавриловичем толком не смог.
От неожиданности я растерялся.
— Мы говорили...
— Говорили, да не о том. Смотреть в корень надо, предупреждал еще Козьма Прутков.
— Зри в корень,— подсказал дядя Вася.— Это рази Кузьма Прутков? Так говорил наш унтер-офицер еще на царской службе.
— И он был прав. Так вот, дорогие товарищи, будем зрить в корень. Сейчас же с председателем сельсовета, с милиционером и понятыми поедем на заимку. Далеко это?
— Да верст двадцать верных.
Перед тем как выйти, дядя Вася незаметно сунул мне пистолет в кобуре.
— Прицепи свою пугалку,— сказал он,— не ровен час — пригодится.

Корытов на заимку ехать отказался. Он смотрел затравленно и злобно выдавливал из себя слова:
— Ежели заарестуете — везите силком, а так — делать мне там неча. Можете искать, хоть все вверх дном перевернуть. Это кто же такой заботный нашелся? Неужто я такой дурак — хлеб прятать на заимке? Да и где его спрячешь там? Делать неча — ищите.
Я уже начал сомневаться. И такой убедительный утренний рассказ дяди Васи не внушал сейчас почему-то надежд на успех.
Но товарищ Суш была непреклонна. Она поправила на голове кубанку, подняла ворот полушубка и сказала:
— Зачем арестовывать? Воля ваша, оставайтесь. Все равно ведь не покажете, где у вас хлеб припрятан. Обойдемся. Представитель власти имеется, понятые есть, милиционер — налицо! Как ваша фамилия, товарищ?
Милиционер взял под козырек:
— Корытов Иван.
Товарищ Суш насторожилась:
— Не родственник?
— Мы все тут сродственники. Полсела Корытовых,— не смутился милиционер.— Не сумлевайтесь, мы службу знаем.
Ехали на четырех подводах. Двинулись словно свадебным поездом по целинному, нетронутому снегу. Кони шли, лошадиным своим чутьем угадывая наезженную дорогу, занесенную сейчас снегом. Я сидел рядом с милиционером Корытовым. Впереди пробивал дорогу дядя Вася на своей Саврасухе, рядом с ним сидела товарищ Суш. Председатель сельсовета Косых и три понятых — молодые, здоровые парни — замыкающие. День выдался мягкий, солнечный, тихий, без ветерка — редкий для этой поры года денек. И хотя в нашем городке воздух был чистый, я, может быть, впервые в жизни дышал здесь так, словно пил и пил ключевую воду в жаркий день за перевозом, на той стороне нашей реки.
Милиционер Корытов, простуженно пошмыгивая, то и дело притрагивался рукавицей к носу и насмешливо говорил:
— Прокатимся за милу душу, это как пить дать. А чтобы хлеба... ничо, брат, не получится. С чем прикатим, с тем и укатим. Жалко Степшу. Вечный трудяга. В нем еле душа держится. Не везет ему. Нет, не везет.
Я не отвечал. Вспомнились слова дяди Васи о Корытове: нашел кого жалеть этот милиционер. Да и как-то не думалось ни о чем. Ночью я спал плохо, подушку свою отдал товарищу Суш, а сейчас на морозце, прикрыв лицо большим воротом полушубка, так хорошо дремалось, что я и не заметил, как лошади остановились.


<- предыдущая страница следующая ->


Copyright MyCorp © 2017
Конструктор сайтов - uCoz