каморка папыВлада
журнал Иностранная литература 1964-09 текст-6
Меню сайта

Поиск

Статистика

Друзья

· RSS 28.04.2017, 03:28

скачать журнал

<- предыдущая страница следующая ->


Как бы ни было холодно, в полдень Ута и Хольт выносили шезлонги за дом и ложились на солнце, подставляя лицо под его холодные и жгучие лучи. Ута отворачивалась от Хольта. Быть может, она спала. Но однажды она вдруг выпрямилась и стала прислушиваться... Хольт услышал далекий звон колокольцев. Ута порывисто поднялась с шезлонга. Хольт встал и пошел за ней.
Ута остановилась у калитки. Мелодичный звон приближался. Она рванула калитку и пустилась бегом по берегу озера. Хольт прошел через палисадник к тому месту у забора, откуда далеко видна была дорога. Со стороны леса приближались сани. Ута побежала им навстречу, но старик, правивший лошадьми, отрицательно помотал головой, и она, бессильно опустив руки, долго стояла, глядя в открытую даль замерзшего озера. Потом побрела назад и молча прошла мимо Хольта в дом.
На сбруе позванивали колокольцы. Сани, нагруженные сеном, подъехали к сараю. Старик, обветренный, со слезящимися от мороза глазами, вылез из саней. Хольт потащил в дом какой-то мешок и маленький бочонок. Потом помог выгрузить сено. Чего ждала Ута?
— Больше вы ничего не привезли? — спросил Хольт старика.
Крестьянин приложил к уху ладонь.
— Больше ничего? — крикнул Хольт.
— Не-е, ничего! — ответил старик.
Хольт движением головы показал на дом.
— Фрейлейн Барним, наверно, расстроилась?
Крестьянин опять поднес к уху ладонь.
Хольт крикнул:
— Она расстроилась, говорю, правда?
— Не-е, ничего,— сказал старик.
Хольт повернулся и ушел.
Уту он застал в хлеву. Она была бледна, подавленна. Фонарь светил тускло, но Хольт не ошибся: Ута плакала!
Он молча принялся за работу. Ута никогда не открывала перед ним свою душу — ни прежде, ни теперь. Сейчас он это ясно понял. Она стояла на коленях. А когда поднялась и, сняв платок, тряхнула головой, от чего ее густые волосы тяжелой копной рассыпались по плечам, он почувствовал, в последний раз, чары, исходившие от нее, от чистых линий ее лица, от синих глаз под темными бровями. Он вспомнил, как шестнадцатилетним мальчиком прочел сказку Новалиса о певце, о влюбленных, которые в пещере среди скал под раскаты грома и сверкание молнии «навеки слились» в первом поцелуе. Тогда началась мечта о любви. Но сказки и мечты лгали. И жизнь, и любовь оказались совсем иными. И жизнь, и любовь полны диссонансов. И жизнь, и любовь грубы, противоречивы, они разочаровывают и опьяняют одновременно. Но жизнь надо принимать такой, какая она есть.
Ута и Хольт сидели за ужином. Она ела мало. Потом, как обычно, поставила на стол кувшин с вином, села за прялку, все такая же молчаливая, замкнутая.
— Почему ты каждый день выбегаешь за калитку? Чего ты ждешь? — спросил Хольт.
Она смотрела мимо него.
— Тебя это не касается.
— Ну что ж, не касается, так не касается.— Хольт потянулся, расправил плечи.— Я великолепно отдохнул. Пора и в путь, думаю тронуться на этой неделе.
Она испуганно, не веря, посмотрела на него.
Он кивнул.
— Значит, не хочешь, чтобы я уехал. В таком случае, брось ломать комедию.
— Оставь меня одну,— резко сказала она, но в голосе ее не было обычной твердости. Хольт отодвинул прялку и, засунув руки в карманы, встал перед ней.
— Я у отца был одинок и в Гамбурге был одинок, и не для того я приехал сюда, чтобы еще острее почувствовать свое одиночество.
Ута поднялась. Она хотела увернуться, но он крепко взял ее за плечи. Ута попыталась высвободиться.
— Не сопротивляйся,— сказал Хольт. Она уже не пыталась вырваться.— Я знаю,— продолжал он, касаясь губами ее волос,— ты всегда противилась мне. А сейчас молчи! Мы не знаем, что нас ждет.

Ночь. Изнеможение. Томительная жажда сна. Но сна нет, только мысли, безостановочный бег мыслей. Почувствуй тепло ее тела, слушай ее легкое дыхание, будь счастлив, ты нашел пристанище! Помни, что ты поднят из пропасти, куда тебя швырнуло это время, возвращен к жизни, которую ты ищешь,— к подлинной, истинной жизни, к любви! Никакая бездна не отделяет нас друг от друга, нет, ничто не стоит между нами, ни отчужденность, ни прошлое. Прошлое? «Если Барним подаст вам о себе весть, вы обязаны немедленно сообщить об этом в гестапо, полковник Барним расстрелян, расстрелян, а теперь убирайтесь, быстро!»
Хольт приподнялся. Огонь в камине погас, в золе ни искорки, взгляд натыкался на беспросветную тьму, руки ощупью искали Уту, осязали прохладные волосы, теплую кожу. Ута близко, она здесь. Давно, очень давно он вот так же ощущал ее близость. Он почти забыл это ощущение. Все, что было между далеким вчера и нынешней минутой,— это сон. Хольт опустился на подушки и закрыл глаза.
Все — только сон. Но верь: если сон и тяжек, все равно в какой-то миг канет во тьму то, что тебя давит, и ты посмеешься над этим, стряхнешь все с себя. Стряхнешь воспоминания, от которых стынет кровь,— войну, хаос, мертвецов в подвале. И тогда не будет больше казаться, что жизнь твоя проносится без смысла, без свершений, загубленная на самом пороге. Тебя больше не будет преследовать страшное видение — вот ты сам угасаешь, превращаешься в прах, пыль, тлен. Ничего не увидишь, слепота поразит тебя. Придет час, и следа от тебя не останется, ни одного заблуждения твоего, ни одной твоей правды, ничего. Но забудь об этом, спи.

7
— Общество изгнало меня,— сказала Ута.— После разгрома меня никто не преследует, но я никогда больше не вернусь к людям. До твоего приезда я была одна на свете.— Голос ее звучал монотонно.— Мать умерла в тюрьме. Ирена вышла замуж за американского офицера и живет сейчас добропорядочной хозяйкой дома в Соединенных Штатах, а ханжой она была всегда.
Ветер завывал в трубах, метель бесновалась вокруг уединенного дома. Зима в горах затянулась, мороз, вьюги, снегопады не прекращались. Снега выпало особенно много. Хольт и Ута придвинули тахту поближе к камину, и Ута, свесив руку, могла подбрасывать в огонь дрова.
— Изгнало,— повторила Ута.— Я бежала в Эльзас, к тому французскому помещику, у которого отец квартировал в 1940 году. Этот помещик спрятал меня. Он презирал культуру и цивилизацию, он немного отстал от века и посоветовал мне читать Толстого.— Она повернула голову к Хольту.— Я прочла «Исповедь» Толстого, и передо мной открылись врата. Я увидела, что нас ждет. А ведь надо жить дальше.
— Жить дальше...— повторил Хольт.
— Ты меня понимаешь,— сказала Ута.— Ты думаешь и чувствуешь, как я. Ты нигде не был по-настоящему дома, твоя семья всегда тяготила тебя. Поэтому ты так рано сбежал от нее.
— Это было ребячеством,— возразил Хольт.— Ты сама назвала это романтикой, подменой романтики...
— Нет, это не было ребячеством! — убежденно сказала Ута.— Ты чувствовал, как опустошены, как низко пали люди, от которых мы происходим. Потому ты и бежал от них. Мы все должны бежать от них, иначе нас ждет такое же разложение. Война лишила нас корней, и теперь мы...— как говорил этот Мюллер, о котором ты мне рассказывал? — мы деклассированы. Что мы знали, кроме страха? Страха перед будущим, перед браком, страха перед концом войны, страха перед разумом. Я чувствовала себя беззащитной, заброшенной, отданной на произвол чуждым силам и в полной беспомощности смотрела, как все привычное рушится, идеалы попраны и ни одна мечта не осуществлена.
Хольт испытующе посмотрел ей в глаза.
— Ты сказала: надо жить дальше. А как?
— С достоинством,— пояснила Ута.— Отец учил меня скрывать свое подлинное лицо: внешне всегда владеть собой, а в сердце полностью предаваться сладости заката. Сам он носил маску и старался жить с достоинством, а пришлось ему лишь достойно встретить смерть.
— Это безумие! — воскликнул Хольт, борясь с гипнозом ее слов.— Им все это было на руку! Владеть собой, держаться с достоинством... По сути дела, мы были их слепым орудием, и только!
— Быть наковальней или молотом. Наковальней, на которой время кует новую эпоху. — Она говорила, закрыв глаза. — Кто хочет быть молотом, тому будет трудно, тому придется ломать свою жизнь, учиться ненавидеть все, что любил, и полюбить все, что ненавидел. Либо — совсем уйти от людей.— Она отвернулась и подбросила в камин чурку.— Перейти в другой стан или отречься от всего,— сказала она затем.— Маркс или Швейцер.
— А к чему... Какой мне от этого прок?
— Ты знаешь, кто такой Альбер Швейцер? Он показал пример. Он живет в джунглях и лечит туземцев. Вот это деятельный гуманист... — патетически заключила она.
Хольт пожал плечами.
— Возможно. Однако представь себе, что, если бы все врачи отправились в джунгли...
— Пойми меня, — сказала она раздраженно. — Речь идет о том, чтобы выбрать один-единственный путь. Кто не в состоянии это сделать, тот гибнет, как погиб мой отец. Трагедия нерешительных. Нет — трагикомедия... — Она долго молчала. — А точнее — фарс!

Скупо, без прикрас, рассказывала Ута об отце, полковнике Барниме, представителе консервативного прусского офицерства. Высокий, сухощавый шестидесятилетний человек, уже по-стариковски ссутулившийся, закоснелый в условностях и предрассудках,— таков был портрет полковника Барнима, нарисованный Утой. Она смотрела сейчас на отца как бы с расстояния, и весь его внешний и внутренний облик представлялся ей великолепной карикатурой на людей его касты. Здесь было все: от монокля до жаргона офицерского казино. А в сущности это был раздвоенный человек, раздираемый мучительными противоречиями, тщательно прятавший от людей свое истинное лицо.
Десять лет он изучал историческую науку, и выводы, сделанные им из новейшей истории, потрясли его. Он впал в глубокий пессимизм, проникся презрением к самому себе и главным образом к сословию, к которому принадлежал и которое считал отжившим свой век. Он презирал людей вообще. Правда, презрение это смягчалось у него словами Гёльдерлина, которые он часто цитировал: «Люблю поколенье грядущих столетий». Только с любимой дочерью он был откровенен, только она знала о его полной неспособности жить по велению разума, о его глубокой, жалкой раздвоенности и маниакальном стремлении изображать собственного антипода. Офицер рейхсвера, он презирал Гитлера, но все-таки с готовностью присягнул ему, слегка подавшись корпусом вперед и взяв под козырек. В конце концов, война для него была привычным ремеслом. Но когда начался поход на Восток, его душевная раздвоенность дошла до предела. Как историк, он с самого начала видел преступный характер этого похода, но, верный присяге прусского офицера, принял участие в преступлении. Три года он послушно выполнял все приказы и три года каялся перед дочерью в своем послушании. Лишь двадцатое июля 1944 года * сняло путы с этого двуликого человека и одновременно привело его к краху. Лично он не имел никакого отношения к заговору. Но покушение на Гитлера, эта ломка традиционных устоев, которые он полагал незыблемыми, так потрясло его, что он пересмотрел собственные традиционные представления о чести и долге. Через несколько дней после 20 июля он вызвал парламентеров и объявил, что полк его капитулирует.
* 20 июля 1944 года группой немецких офицеров была предпринята попытка покушения на Гитлера.
Ута рассказывала, безуспешно стараясь за холодностью тона и иронией скрыть волнение. Хольт видел ее насквозь, видел, как сильно она была привязана к отцу, как и сейчас еще болит незажившая рана, нанесенная его гибелью. Полк Барнима получил приказ — любой ценой, хотя бы ценой жизни, удержать выгодный опорный рубеж по склону холма, расположенного над болотистой низиной, непроходимой для танков. Полк мог еще нанести противнику большой урон. Это, вероятно, и было причиной, по которой парламентеры русских согласились участвовать, как сказала Ута, в комедии капитуляции. Полковник капитулировал не «безоговорочно» — именно этот момент он особо подчеркивал. «Капитуляция на почетных условиях», которой он добился после длительных переговоров, заключалась в том, что он лично не сдался. Он потребовал — и требование его было удовлетворено,— чтобы ему разрешили вернуться в расположение немецких войск.
Разрыв телефонного кабеля, уничтожение всех документов, в том числе никому не нужных инвентарных книг и списков зачисленных на довольствие, оглашение последнего приказа по полку — все это было проведено с картинной корректностью. Затем последовал кульминационный пункт комедии: прощание полковника с полком, его изрядно путаная речь, во время которой деморализованным солдатам этого обескровленного полка пришлось обезоружить нескольких взбунтовавшихся против капитуляции офицеров, когда те порывались на глазах у построенных в каре батальонов застрелить командира. Стоя навытяжку, взяв под козырек и слегка подавшись корпусом вперед, полковник пропустил мимо себя свой полк, идущий в плен, сел в машину и уехал. Полевая жандармерия уже ждала его.
За каких-нибудь сорок минут военно-полевой суд, без свидетелей, без защитника, вынес смертный приговор, который тут же был приведен в исполнение. Это было убийство! Ута не скрывала больше своего волнения. Председателя военно-полевого суда нет в живых. Да он и был всего лишь послушным орудием в руках настоящего убийцы — некоего полковника, начальника разведывательного отдела армейского корпуса. Ута лично знала его, знала и о его приказах карательным отрядам этого корпуса на Украине еще в сорок первом, во время массового расстрела евреев! Этот господин, с дьявольской изобретательностью шантажируя членов суда, убил ее отца. Вне себя от ненависти, Ута каким-то лишь ей свойственным жестом прижала левую руку к горлу.
— Его фамилия фон Грот, — продолжала она. — Если он жив, да смилуется над ним бог!

Хольт стоял у садовой калитки. Ута бежала по прибрежной дороге навстречу саням. Крестьянин остановил лошадей и протянул ей письмо.
Ута, бледная и взволнованная, направилась в дом. Хольт занялся лошадьми. Когда он вошел в комнату, крестьянин сидел у печки, а Ута что-то писала за столом. Хольт через ее плечо прочел адрес: «Господину де Жакар, Дьез, департамент Мозель, Эльзас-Лотарингия...» Телеграмма была составлена на французском языке. Ута вплотную подошла к крестьянину и прокричала ему в ухо:
— Дождетесь, пока придут две телеграммы. Вечером привезете их, здесь переночуете, а завтра утром отвезете меня во Фрейбург. Понятно? Может, хотите что-нибудь спросить?
— Не-е, ничего, — сказал старик.
Он уехал.
Что это за письмо, которое Ута так ждала? Что нужно ей во Фрейбурге? Хольт понимал, что все это, очевидно, связано с ее отцом. Вечером он рылся в книгах Уты. Он решил выждать. Придет час, и она ему доверится. Беллетристики на полках было мало, в основном — французские авторы и русские — от Пушкина до Горького. В центре стояло полное собрание сочинений Льва Толстого. Остальные полки заполняли краткие руководства и университетские учебники по самым разнообразным отраслям науки. Неужели Ута все это читает?
— Письмо на столе, — сказала она.
Хольт увидел печатный бланк: «Д-р Гейнц Гейнрихс, д-р Ганс Гомилка, нотариусы, адвокаты по уголовным делам. Адвокатская контора, город Фюрт».
Хольт был поражен.
— Ты переписываешься с доктором Гомилкой?
«Глубокоуважаемая фрейлейн Барним! — прочел он. — Сообщаем, что мы наконец установили местопребывание разыскиваемого господина Г. Однако ввиду того, что Г. находится вне нашей юрисдикции и существует опасность, что он может уклониться от ответственности, мы считали бы необходимым Ваше присутствие, дабы вместе с Вами предпринять энергичные меры. Нам не хотелось бы скрывать от Вас, что без содействия французской военной администрации мы не питаем больших надежд на дальнейший успех. Письмо мосье де Жакара из Дьеза к мосье Аберу во Фрейбург, с просьбой отнестись к Вам с вниманием, было бы весьма полезно, оно помогло бы заинтересовать Вашим делом военную администрацию. Пожалуйста, попросите телеграфно мосье де Жакара направить в адрес нашей конторы такое письмо. По получении письма, о чем мы известим Вас телеграммой, будем ждать Вас во Фрейбурге для срочных переговоров.
С глубоким уважением Гейнрихс и Гомилка, адвокаты».
— Возьми меня с собой во Фрейбург, — сказал Хольт.
Ута ничего не ответила, даже глаз не подняла от прялки. Хольт стоял у окна, смотрел в ночь, вглядывался в отражение своего лица в черном стекле; лицо было чужое, непонятное. Он подошел к книжным полкам и, засунув руки в карманы, рассеянно читал названия книг на корешках.
Рихард Хольт. Нет, он не ошибся — имя отца. Он достал с полки одну книгу, вторую, третью — на столе выросла большая стопка книг и брошюр. С тяжелым чувством стал он перебирать их. Вот несколько сброшюрованных страниц: «Специальный выпуск журнала иммунобиологии, 1929»... «О спонтанных колебаниях опсонического показателя при местных стафилококковых инфекциях у морских свинок... Д-р мед. и фил. Рихард Хольт, орд. проф. бактериологии Гамбургского университета»...
Хольт знал, что отец написал несколько книг, в детстве даже гордился этим, но никогда не интересовался трудами отца и попросту забыл о них. Буквы расплывались у него перед глазами. Неожиданная встреча с отцом взволновала его.
Ута, иронически улыбаясь, подошла к столу и взяла из стопки толстый том. «Проблемы теории происхождения. 24 лекции. К защите эволюционной теории против метафизики и витализма. Гамбург, 1933».
— У меня есть знакомый, которого мучает уйма вопросов, — сказала она. — Смысл жизни и тому подобное. Он и в самом деле ищет ответа на них? Но ведь он мог бы найти его в трудах своего отца. Нет, видно, ему просто хочется заполнить свою внутреннюю пустоту эффектными вопросами.
Хольт смущенно перелистывал брошюры, статьи, трактаты. «Патологические явления дегенерации у пещерных медведей... 1911». Он вспомнил, что вначале отец работал в области сравнительной анатомии, ездил с какой-то экспедицией в Южную Африку и производил раскопки в поисках окаменевших гигантских ящериц. Когда началась первая мировая война, его там интернировали. В местных больницах он столкнулся с малоизвестными тропическими заболеваниями; изучая их, он впоследствии перешел к микробиологии... Хольта вдруг охватило недовольство собой, возмущение матерью, которая пичкала его лживой моралью и отдалила от отца.
Ута положила перед Хольтом том лекций.
— Смысл жизни? — сказала она.— Поищи его здесь или в Библии.
— Перестань! — сказал он. — Возьми меня с собой во Фрейбург. Хольт чувствовал, что с ним что-то происходит, но что, он и сам не знал.

Все еще январь? Или уже февраль? Зима в горах держалась крепко. Хольт старался справиться с не покидавшим его беспокойством. Он брался за тяжелую работу, пилил дрова, все больше освобождая Уту от хлопот по дому и в хлеву. Но беспокойство не оставляло его.
Ута не возвращалась более к разговорам о книгах профессора, о полученном письме, ни словом не вспоминала о докторе Гомилке. Зато все чаще поговаривала о весне.
— Когда земля оттает, мы начнем корчевать пни за садом. А летом построим террасу. Арендатор привезет нам несколько подвод камней.
Арендатор был сыном старика, которого Ута ждала опять. Расположенное у подножия гор имение Барнимов, вернее, большое крестьянское хозяйство, принадлежало теперь Уте и ее сестре. Они сдавали его в аренду, точно так же, как второе имение, поменьше, во Франконии.
«Летом мы с тобой...» — говорила Ута. Она постоянно говорила теперь: «Мы с тобой».
«Весна, — думал Хольт.— Лето. Осень. Снова зима. Год начинается, завершает свой круг, кончается. И так год за годом. В отшельничестве. Год за годом».
День нанизывался на день, в какой-то из них опять появился старик.
Он приехал вечером, когда уже темнело, и молча сидел у натопленной кафельной печки, а Ута тем временем на санях мчалась через замерзшее озеро, направляясь к стоявшему на отшибе, у лесной опушки, хутору. Она хотела попросить соседа присмотреть в ее отсутствие за скотиной.
Вернувшись, она стала готовиться в дорогу.
Выехали в четвертом часу утра. Ута дала Хольту тяжелый овечий полушубок. Она села в сани, он закутал ее в одеяла и уселся рядом. Небо было ясное, звездное, холод стоял лютый. Ута велела старику убрать колокольца. Лошади тронули, сани бесшумно заскользили сквозь ночь в лесистые горы. Лишь громкое дыхание лошадей время от времени нарушало тишину.
Ута спала, прильнув головой к плечу Хольта. А ему не спалось, и он встретил рождение дня в горах. Он смотрел, как исподволь бледнеют звезды, как за вершинами занимается иссиня-молочный свет нового дня... Но вот показалась долька солнечного диска, и снег ослепительно отразил его лучи. На заснеженных дорогах сани то ныряли в сумрачную чащу высокого бора, куда едва проникали солнечные лучи, то возвращались под щедрое золото солнца, и так, по отлогим серпантинам и крутым подъемам достигли перевала. Отсюда во всю ширь открывался южный Шварцвальд. На западе волнистой грядой плавно поднимались горные вершины, а в самом дальнем южном углу зубчатый ледяной массив швейцарских Альп сливался в прозрачном утреннем воздухе с синевой неба.
Проснувшись, Ута не проронила ни слова. Молчал и Хольт, потрясенный первозданной красотой ландшафта. На дно ущелий, дымя, низвергались водопады, оставляя на скалах длинные ледяные сталактиты. Из глубокой тени скалистых расщелин солнечный свет выхватывал причудливые силуэты изуродованных елей. Кристаллы инея, снег на сучьях и ветвях деревьев разлагали солнечные лучи на цвета спектра и переливались в лесном сумраке огнем алмазов.
— Мне думается, на земле нет края, более прекрасного, — сказал Хольт.
— И более одинокого,— добавила Ута.
— Неужели ты всю жизнь хочешь прожить в этой глуши?
— Да,— ответила она упрямо. Сани скользили под гору. Сияющий купол неба покрылся легкими белыми облаками.— Жизнь пройдет быстро. А что я могу еще придумать?
— Ты могла бы жить и в городе,— сказал Хольт.— Учиться, например.
— У меня есть работа, есть хлеб, молоко, овечья шерсть. А когда мне кажется, что горы надвигаются на мой одинокий дом, на помощь приходят книги.
— А люди? — спросил Хольт.
— Кого ты имеешь в виду? Тех, кто окружал нас с тобой? Что еще нужно тебе, после двух мировых войн, чтобы увидеть всю гниль, всю мерзость того гнезда, из которого мы с тобой вышли?
— Пусть так,— согласился Хольт.— Но ведь есть и другие люди.
— А кто, скажи мне, из этих других пришел к такому же краху, как я? — спросила она.
— Ты права,— сказал Хольт.— Оставим этот разговор.
Но она не успокаивалась. Почти касаясь губами его уха, она внушала ему:
— Надо уйти от людей. Никто не может отнять у человека права отвернуться от своего ближнего! Читай Толстого! Ты поймешь меня, когда прочтешь «Исповедь». Толстой вращался в изысканном обществе и вдруг, уже в зените славы, ушел от людей и жил как простой крестьянин, даже сам тачал сапоги.
— И зачем это все? — спросил Хольт.
— Чтобы стать другим человеком. Во имя этой цели я и ушла навсегда от людей, которых изуродовала собственность.
— А заодно и от других! — сказал Хольт.
— Бедность, к сожалению, не очень-то облагородила этих других,— возразила Ута.— А кто не терпит отступления от общепринятых условностей, кому тошно смотреть, как едят с ножа, тому лучше уйти от людей вообще.
Небо затянуло тучами. Неожиданно пошел снег. Все посерело, воздух помутнел.
— Стать другим человеком — это звучит хорошо. Но что ты вкладываешь в эти слова? Чего ты хочешь?
— Хочу довольствоваться малым,— сказала она, опустив голову ему на плечо.— Хочу жить без желаний, быть отзывчивой, хочу вытравить в себе всякое чванство, высокомерие, жить вдали от всякой культуры и цивилизации, презирать всякую собственность. Хочу трудиться и трудом рук своих добывать все, что мне необходимо. Хочу ждать, спокойно, без волнений и тревог.
— Ждать? Чего? — спросил Хольт.
Она закрыла глаза. Голос ее звучал монотонно.
— Жизнь быстро проходит. Неудержимо сменяют друг друга картины природы. За длинными ночами и короткими днями следует время года с длинными днями и мимолетными ночами, год, совершив свой круг, уходит, и все повторяется сызнова, год за годом. Из-за гор набегают снежные тучи, потом дует фён, и в воздухе разливается аромат отавы. Альпийский колокольчик показывается из земли, цветет и увядает, и люди — как это там сказано?..— люди-страдальцы, их мчит быстротечная жизни река, от порога к порогу, в пропасть забвения. Глухарь токует из года в год, он ничего не знает о времени, о котором мы тоже ничего не знаем. Да и вся жизнь — это несколько мгновений. За один человеческий век сменяются двести поколений полевых мышей, а за двести людских поколений звезды перемещаются по небосводу менее чем на одну сферическую минуту. Мы открываем глаза и, успев лишь мельком оглядеть мир, уже закрываем их навек.— Помолчав, она добавила:— Этого я и буду ждать в своей глуши, за семью горами.

8
Когда сани выехали в долину, гряда гор погрузилась в туманную мглу вьюжной ночи. Хольт увидел огни Фрейбурга. Ему казалось, будто он очнулся после долгого сна. Горы Шварцвальда, сказка зимнего леса, заснеженные ели и искрящийся иней, ледяные каскады водопадов, уединенный дом, дни и недели на пустынном берегу озера — все это сон, а теперь он проснулся.
Фрейбург был явью. Город жил. На улицах, белых от только что выпавшего снега, было шумно и людно. И опять Хольта поразило то же противоречие, которое недавно так угнетало и пугало его: здесь — поспешно отстроенные отели с роскошными ресторанами и барами, сверкающие вереницы машин оккупантов у подъездов, а там — разрушенный старый город, где высилась только одна уцелевшая колокольня собора. Платки и ватники переселенцев служили лишь фоном для шинелей французских офицеров и меховых шубок их дам.
Хольт жадно впитывал в себя картину города. Он долго был отрезан от жизни, но земля продолжала вертеться без него. Ночью, в голой холодной комнате какой-то монастырской гостиницы, он стоял у окна и смотрел сквозь пелену снега на ярко освещенный фасад большого отеля.
Наутро крестьянин уехал назад, а Хольт и Ута отправились в контору фрейбургского юриста, где Ута условилась встретиться со своими адвокатами. В полупустом помещении конторы было очень холодно. Печи не топились, секретарша, закутавшись в одеяла, сидела за машинкой и окоченевшими пальцами стучала по клавишам. Ута и Хольт ждали в маленькой комнате. Ута волновалась. Понизив голос, она рассказывала Хольту о докторе Гомилке, об отце. Лицо ее, обрамленное высоко поднятым воротником шубы, было бледно, измученно. Но вот, наконец, вошел доктор Гомилка.
Он почти не изменился. Седые волосы поредели, лицо немного постарело, но сходство с сыном по-прежнему было поразительным, по-прежнему он говорил сверхизысканным языком, без нужды подчеркивая отдельные слова.
— Очень, очень рад вас видеть, фрейлейн Барним,— сказал он. Руку Хольта он долго не выпускал. Обеими руками он пожимал ее, с трудом сдерживая радость.— Мой дорогой Вернер, вы не представляете себе, как я обрадовался, когда узнал, что встречу вас здесь. Хотя мне было известно, что вы внезапно покинули отца, что вы... как говорит Цицерон, abiit, excessit, evasit, erupit... *
* Убежали, удрали, ускользнули, улетучились (лат.).
— Откуда вы знаете, что я уехал от отца? — Хольт был крайне удивлен.
— Гундель сообщила нам об этом,— сказал доктор Гомилка.
Неожиданно услышав имя Гундель, Хольт растерялся. Он отвел глаза от адвоката, уклонился от взгляда Уты и уставился на большой отрывной календарь, висевший на стене.
— Мы недавно получили от нее письмо,— продолжал доктор Гомилка.— Ведь она уехала от нас к вашему отцу, чтобы ждать вас там. Она все еще надеется, что вы вернетесь. Но об этом позднее. Прежде всего, я счастлив видеть вас в полном здравии! Моя жена и я считаем вас нашим добрым другом. То, что вы сделали для Зеппа и для нас, да еще в такой опасный момент... Amicus certus in re incerta cernitur, ** как говорит Энниус.
** Истинный друг познается в беде (лат.).
Он повернулся к Уте и, прислонившись к письменному столу, вытащил из внутреннего кармана пиджака какие-то бумаги.
— Итак, перейдем in medias res ***. Мы известили соответствующие инстанции французских военных властей о том, что вы приедете.
*** К сути дела (лат.).
Хольт все смотрел на календарь: 18 февраля.
Доктор Гомилка сложил письмо.
— Видите,— сказал он,— дело как будто принимает благоприятный оборот.
— Поспешный вывод,— послышался голос с порога.
В дверях стоял второй адвокат, доктор Гейнрихс, высокий худой человек в измятом костюме из штапельной шерсти. Его желтое дряблое лицо, казалось, разъедено скепсисом. Под холодными глазами — отечные мешки, щеки обвисли, в уголках рта залегли глубокие морщины.
Доктор Гейнрихс, чуть не по локоть засунув руки в карманы, стоял, привалившись к дверному косяку.
— К сожалению, успеха мы не добились. Успеха и в помине нет,— сказал он.— Прокуратура считает, что наше дело создаст прецедент; она опасается, как бы правоведы на основании параграфов 52 и 54 уголовного кодекса не нанесли ей сокрушительный удар... Вам все понятно? — Он окинул присутствующих холодным, мрачным взглядом.
— ...сокрушительный удар,— пояснил доктор Гомилка,— это означает, что одного указания на фактические обстоятельства, хотя бы и заслуживающие осуждения, недостаточно для возбуждения судебного дела.
Легко льющаяся речь адвоката словно издалека доносилась до Хольта. Он упорно смотрел на календарь: подумать только — он провел в глуши больше месяца, и это было бессмысленно прожитое время. Он не избавился от растерянности и только сильнее запутался... А не было ли сказано, что кто-то надеется на его возвращение?
— Прокуратура,— начал опять доктор Гейнрихс,— хочет, очевидно, выждать, пока союзнический суд в Нюрнберге решит вопрос относительно упомянутых чрезвычайных параграфов, на которые теперь все чаще ссылаются. Так что об успехе нечего и говорить.
— Речь идет о соображениях формально-правового порядка,— добавил доктор Гомилка.
— Речь идет об убийстве,— сказала Ута.
— Да, об убийстве, — подтвердил доктор Гейнрихс, и его широкий рот дернулся в саркастической усмешке.— Грот сидит в офицерском лагере в Соединенных Штатах. Он для нас недосягаем. Но даже если бы он находился в пределах нашей юрисдикции, возможность начать против него процесс в настоящее время исключается.
— Вы не хотите больше заниматься моим делом? — взволнованно спросила Ута.— Отказываетесь от него?
— Что вы, что вы, дорогая фрейлейн Барним!— воскликнул доктор Гомилка.— Единственно, чего мы хотим, это упрятать Грота за решетку,— он бросил неодобрительный, взгляд на своего коллегу,— и если существует правосудие, это нам удастся.— Он опять вынул из кармана какие-то листки и, поглядывая через очки на Уту и Хольта, продолжал: — Дивизия, в которую входил полк вашего отца, в 1940 году стояла во Франции.
— Грот в ту пору был начальником разведки в штабе дивизии,— добавил доктор Гейнрихс, все еще стоя в дверях.
— 16 октября 1940 года,— продолжал доктор Гомилка,— в письме к брату, написанному от руки, Грот сообщал, что на своем участке он намерен при любых обстоятельствах сломить сопротивление французского гражданского населения. В другом письме к брату, от 2 ноября, написанном, как и первое, от руки, он сообщает, что по его приказу расстреляли двадцать одного человека, в том числе местного священника, в качестве акта возмездия за нападение, совершенное неизвестными лицами па военный склад.
— Если вы предъявите эти письма французским военным властям,— подчеркивая каждое слово, сказал доктор Гейнрихс неожиданно твердым и решительным голосом,— французы потребуют у американцев выдачи Грота, и вы посадите его в тюрьму. А уж оттуда он никуда не денется. В один прекрасный день мы вытащим его в Германию и тогда...— Гейнрихс поднял глаза на Уту, но теперь в его взгляде, по-прежнему холодном и безжалостном, отнюдь не было безнадежности,— и тогда он получит по заслугам. За все. Без пощады!
Ута поднялась. Встал и Хольт. Только теперь он заметил у доктора Гейнрихса на лацкане пиджака красный треугольник.
— Где эти письма? — спросила Ута.
— Если хотите, после обеда поедем вместе за ними,— сказал Гейнрихс.
— Боюсь,— заметил доктор Гомилка,— что это влетит вам в огромную сумму!


<- предыдущая страница следующая ->


Copyright MyCorp © 2017
Конструктор сайтов - uCoz