каморка папыВлада
журнал Дружба народов 1972-08 текст-2
Меню сайта

Поиск

Статистика

Друзья

· RSS 23.09.2017, 15:40

скачать журнал

<- предыдущая страница следующая ->


6
Из Высокого мы вышли в двенадцатом часу ночи. Шли, почти не разговаривая.
Подул ветер, пошел снег, и на дороге кое-где уже начали появляться небольшие наметы.
Филимон предложил остаться на ночь у них, а то, дескать, заметет тебя.
— Не заметет,— ответил я, решив, что ночевать буду в школе.
Дойдя до леса, мы распрощались. Христина и Филимон повернули вправо на боковую дорожку, ведущую к их дому. Я пошел прямо, через лес.
В лесу было затишье: стоявшие по обеим сторонам дороги высокие сосны и ели сдерживали ветер, и он не причинял никакого беспокойства. Не заметал он и дорогу. Я все время чувствовал ее под ногами — почти всюду ровную, накатанную, крепкую. Лес, по которому я шел, тянулся версты на четыре. Я преодолел его за час, не больше и вышел на осельское поле. Тут было совсем недалеко до Оселья, но я понял, что могу легко потерять дорогу и очутиться ночью черт знает где. Дорога, ведущая к Оселью, была уже изрядно занесена, а метель все усиливалась, и ничего, кроме белого поля, я перед собой не видел. Однако шел пока благополучно: осторожно проходил участки, заметенные снегом и опять неизменно попадал на ту же крепкую, накатанную дорогу.
Но в одном месте я все-таки ошибся. Почувствовав под ногами намет, я стал медленно переходить его. Но где-то, конечно, незаметно для самого себя, сделал неправильный поворот: повернул то ли слишком вправо, то ли слишком влево, и дорога из-под моих ног исчезла. Я попробовал податься сначала влево, затем, вернувшись на исходные позиции, пошел вправо, затем начал делать круги — сначала небольшой, потом больше... Но ничего у меня не вышло: дорога исчезла окончательно.
Я, однако, представлял, в какой стороне Оселье и пошел на него прямиком, по снежной целине. Шел я, все время проваливаясь глубоко в снег. Идти становилось трудней и трудней. Я тяжело дышал, будто тащил на себе целый воз. И все-таки шел. Сколько шел, не знаю, но, по моим расчетам, уже должен был входить в Оселье. А деревни все не было и не было.
«Наверно, не в том направлении иду»,— сказал я самому себе. Остановился и стал осматриваться. Направление действительно было совсем не то. Понять это не стоило большого труда по той причине, что из-под снега то там, то здесь торчали какие-то кусты и тонкие деревца. Это могли быть ива, лоза, березка. Стало быть, шел я уже не по полю, на котором никаких кустов быть не могло, а скорее всего, по лугу... Остановившись, стал соображать, что делать дальше. Придумать я мог только одно: непременно вспомнить, с какой стороны дул ветер, когда из лесу я вышел на осельское поле. По каким-то отдельным, понятным только мне одному признакам установил, что ветер дул справа, в правую мою щеку, отчего она, а также правое ухо замерзали, и я то и дело тер их рукой.
Вспомнив все это, я стал так, что ветер дул мне в правый бок, и решил: вот теперь надо идти все прямо-прямо и я наверняка приду в Оселье. Так оно и случилось. Примерно через полчаса ходу я заметил впереди себя что-то темное и высокое. Подойдя ближе, сразу определил: это была хорошо знакомая ветряная мельница, стоявшая на взгорке у самого въезда в Оселье. Тут нашел и дорогу и быстро-быстро стал спускаться по ней к речке Оселенке.
Минут через двадцать я уже открывал большой висячий замок, которым был закрыт вход в школу со стороны кухни. Зайдя в свою пустынную неуютную комнату, зажег маленькую лампочку и, не раздеваясь, устало сел у стола. В комнате стоял холод едва ли не такой, как на улице. Но топить печку я не стал: было уже добрых два или даже три часа ночи. Какая уж тут топка в столь позднее время!
Я быстро разделся и лег на жесткую, заржавевшую койку, накрывшись всем, что только можно было найти. Засыпая, думал, что совсем-совсем зря пошел в Высокое и не буду больше навязываться Христине, потому что в ее глазах, видно, ничего не значу и ей совершенно не нужен...
Вероятно, в тот поздний час зимней непогожей ночи окончательно померк для меня облик Лесной Царевны.

ЗА ХЛЕБОМ
1
Поездка за хлебом, которую мы совершили вдвоем с Филимоном, была наиболее памятным и, пожалуй, наиболее значительным событием в моей жизни тех лет. Она многому меня научила, заставила серьезно задуматься над тем, что происходит в стране, и не только задуматься, но и решить, что же должен делать я сам, какую цель поставить перед собой, какой путь избрать в жизни.

...Все началось с того, что в декабре семнадцатого года житель деревни Оселье Андрей Горюнов, по прозвищу Босяк, пригнал из Курска для своих однодеревенцев целый вагон, то есть целую тысячу пудов хлеба!
Это было настолько неожиданно и казалось настолько невероятным, что поначалу сему не поверили ни в Глотовке, ни в других деревнях. И только когда своими глазами увидели, как сельские мужики везли мешки с зерном со станции Павлиново, поняли: да, это правда...
До того времени Андрея Горюнова, которому было лет около сорока, в его же деревне и за мужика не считали: так, мол, нестоющий, несерьезный какой-то, ненадежный. Когда, бывало, Андрей пытался сказать что-либо на сельской сходке, над ним только подсмеивались, и никто не слушал.
— Ну, что путного может сказать Босяк, коли в голове у него только ветер гуляет?..
Это, конечно, неверно. Андрей не был ни глупым, ни легкомысленным. А насмешки сыпались на него лишь потому, что был он беден и не мог постоять за себя.
Семья у Андрея большая, и жил он крайне бедно, вполне оправдывая свою фамилию — Горюнов. Но фамилии, указывающей на горестное положение забитого нуждой, неграмотного мужика Андрея оказалось мало: к ней добавили еще прозвище — Босяк. И это тоже за его бедность, за нужду: все ходят обутыми и только один он босиком. Вот отсюда и пошло — Босяк да Босяк.

По мере того как шла война (1914—1918 годы), подвоз хлеба в «неурожайные губернии» тогдашней России, в том числе и в наши места, все время сокращался. А примерно к концу шестнадцатого года прекратился совершенно.
— Хлеба нет и не будет! — отвечали мужикам павлиновские лавочники.— Так что и спрашивать нечего...
Тогда-то, по-видимому, и возникло так называемое мешочничество, которое особенно разрослось летом семнадцатого и в первой половине восемнадцатого годов. Тысячи людей ехали в южные, урожайные, районы страны, чтобы привезти для своей семьи хоть три—пять пудов хлеба. Среди мешочников было много спекулянтов, наживавшихся на голоде, на горе народном. Но большинство людей ехали за хлебом все же по самой крайней нужде.
Насколько помнится, в семнадцатом году, уже ближе к осени, появился и другой способ поездок за хлебом. Та или иная деревня на сходке выбирала двух или трех ходоков, писала так называемый «приговор», в котором обычно говорилось, что мы-де, крестьяне такой-то деревни, подтверждаем, что хлеба у нас ни крошки, люди мрут от голода почем зря и потому-де мы решили послать в хлебородные губернии таких-то и таких-то своих ходоков, которым просим оказывать полное содействие в покупке ими хлеба и отправке его по железной дороге на такую-то станцию.
Обычно редко кто пригонял вагон, а если была такая удача, то и два вагона хлеба. Чаще всего ходоки возвращались ни с чем. Тем не менее посылать их продолжали.
Андрей Горюнов вызвался сам.
— Пошлите меня, мужики,— попросил он,— авось выйдет...
Мужики возражать не стали: ну, что ж, мол, поезжай, если хочешь, попробуй... Написали и «приговор». Однако же денег Андрею не дали ни копейки: не доверяли ему, боялись, что пропадут их денежки... Но и при таких условиях Андрей поехал. И пригнал вагон курской пшеницы. Он каким-то образом добился, что хлеб отправили без денег — наложенным платежом.

2
Любопытно, что Андрей Горюнов, столь быстро возвысившийся в глазах однодеревенцев и не однодеревенцев после поездки, и сам повел себя по-другому. Почувствовав, что и он не последний человек среди других, Андрей держался с достоинством, говорил уверенно и авторитетно. Он начал активно интересоваться разными общественными делами, следил за работой волисполкома, школы...
Я помню, как заходил он, бывало, в школу и спрашивал учительницу:
— Есть ли дрова-то?
И, не дожидаясь ответа, добавлял:
— А если нет, сегодня же поговорю с мужиками, привезут...
А потом Андрей пристрастился к книгам. Но это было уже без меня: я в то время уехал из Глотовки сначала в Ельню, а затем в Смоленск. Об этом пристрастии Горюнова мне рассказывал мой школьный товарищ Петр Шевченков.
Сам Андрей читать не умел и в длинные зимние вечера приходил, бывало, к Шевченкову и просил:
— А ну-ка, Петя, почитай чего-нибудь!..
И тот читал, читал все, что могло оказаться под руками: и немудрый рассказик из школьной хрестоматии, и стихи И. С. Никитина, и какую-либо тоненькую брошюрку, и многое другое. Читал и «Анну Каренину» — правда, прочел он не весь роман, а лишь отрывки из него, но все же прочел.
Слушал Андрей — мало сказать, с большим вниманием, скорее — с благоговением. Он, казалось, даже не дышал, боясь помешать чтецу, нарушить тишину. А однажды, тоже зимним вечером, Горюнов, придя к Шевченкову, смущенно сказал:
— Петь, а Петь! Я прошлой ночью стишок сочинил... Запиши-ка ты его.
И Петя записал со слов Андрея Горюнова примерно следующий «стишок»:
«Вечером после ужина моя Маша села прясть лен. А мне делать было нечего, и я полез на печку спать. На печке было жарко, и часа через три, наверно, я проснулся. Вижу: лучина все еще горит, а Маша все еще прядет. Прядет и тихонько, только для одной себя, поет какую-то песню. И поет она вовсе не потому, что ей весело, а потому, чтобы сон разогнать, чтобы не заснуть ей за прялкой...
Посмотрел я на нее, повернулся на другой бок и опять заснул.
Сколько спал — не знаю. Только во сне очень уж захотел я пить. Открыл глаза, слез с печки, выпил кружку воды и опять на печь. А Маша все прядет и прядет... Прядет и прядет...
Скоро я опять заснул. А и сквозь сон слышал: Маша прядет и прядет. И никакого конца не видно.
Ох, как трудно приходится у нас бабам. Баба работает и днем, и ночью. И когда она спит — уму непостижимо»,— закончил свой «стишок» Андрей Горюнов. И внезапно добавил: «Вот тебе и Анна Каренина!»
Андрей Горюнов сочинил еще несколько «стишков», и я читал их в записи Петра Шевченкова. Но содержание их выветрилось из моей памяти.

3
Андрей Горюнов зашел однажды ко мне в школу. В это время у меня был Филимон. Мы попросили Андрея посидеть с нами и в два голоса стали расспрашивать, каким образом удалось ему достать целый вагон пшеницы, достать без копейки денег.
— Да какой же может быть образ? — ответил Андрей.— Просто напал случайно на таких людей, которые помогли мне.
Этот ответ нас не удовлетворил. Нам хотелось знать все подробности. И Андрей рассказал, как жил десять дней в Курске на вокзале, как ежедневно обивал пороги курского губпродкома, как по целым дням сидел там в коридоре, ожидая нужного ему начальника и, наконец, как разговаривал с разными начальниками.
Но что бы ни говорили они и как бы ни говорили — жестко или мягко, сурово или не сурово,— результат был один и тот же.
— Уезжай ты отсюда немедленно,— советовали губпродкомовцы.— Ничего у тебя не выйдет: мы не в силах выполнить даже те наряды на хлеб, которые получаем из центра, от правительства. А ты хочешь, чтобы мы посылали хлеб целыми вагонами в твое Оселье! Да нет у нас такого права! Понимаешь, нет! И хлеба тоже нет. Так что уезжай!..
Андрей на этот раз и сам решил, что уедет, хотя еще и раздумывал, куда лучше ехать — домой или попытать счастья в другой губернии.
Но когда Горюнов уходил из губпродкома, у выхода его остановили два молодых человека.
— Ты что здесь шатаешься вот уж сколько дней!.. Что тебе надо? — спросил один из них.
И Андрей подробно рассказал, зачем он «шатается».
Выслушав его, один из молодых людей сказал, обращаясь ко второму:
— Может, попытаемся помочь ему?
— Ну, что ж, давай попытаемся,— ответил второй.
И они условились с Горюновым, куда и когда тот должен прийти за ответом.
Не вдаваясь в подробности рассказа Горюнова,— тем более, что подробности эти почти совсем улетучились из памяти,— я могу лишь сказать: в конце концов курский губпродком решил дать Горюнову для голодающих крестьян деревни Оселье вагон пшеницы. Пшеницу отправили наложенным платежом: оплатить стоимость ее должны были получатели на станции Павлиново.
Выписали и выдали на руки Андрею соответствующие документы на пшеницу — документы вполне законные, и Андрей, самый счастливый на свете человек, каким он считал себя в ту пору, уехал из Курска, сопровождая драгоценный груз и зорко охраняя его в пути.
— Кто же те молодые люди, с которыми ты встретился? — допытывались у Андрея мы с Филимоном.— Почему губпродком сначала не давал хлеба, а потом дал? Что сделали эти два молодых человека, которых ты встретил?
— Что и как они сделали,— отвечал Андрей,— я не знаю. А кто они такие, я и сам поинтересовался спросить у них. Они ответили: мы — анархисты... Партия такая — анархисты,— пояснил наш собеседник, помолчав немного.— От людей я слышал потом, что эти самые анархисты в иных местах очень вредят советской власти. Только был я, ребята, в таком положении, что хоть в петлю полезай,— как бы оправдываясь продолжал Андрей.— И хлеб готов был взять не только из рук анархиста, я взял бы его даже из рук самого антихриста...

4
После ухода Андрея Горюнова Филимон сказал мне:
— А почему бы не поехать за хлебом нам с тобой? Ей-богу, привезем! Уж раз мало что понимающий, неграмотный Андрей Горюнов сумел привезти, то мы и подавно не вернемся с пустыми руками. Я, ты знаешь, военный моряк. И характер у меня настойчивый. Что хочешь выпрошу. Тебе даже делать ничего не придется. Ты, как более знающий, будешь только указывать, куда идти и у кого просить. А там уж дело мое... Приговор нам дадут глотовцы. Ну а когда придет вагон с зерном, то и для меня можно будет сколько-нибудь отсыпать. А то совсем плохо дома... Ну, так как?
Сразу же почему-то мне вспомнилась Христина. В самом деле,— думал я про себя,— хорошо если бы вагон с хлебом уже стоял на станции Павлиново, поджидая получателей. Тогда и она посмотрела бы на меня по-иному. «Ах, вот он какой! — наверно, подумала бы.— А мне-то раньше казалось совсем другое»... Сколько похвал я получил бы от своих однодеревенцев, сколько разговоров было бы обо мне! «Он, мол, спас родную деревню от бесхлебья, от голода. Вот это парень!»
Наверно, был я в ту пору несколько тщеславным, поэтому и думал прежде всего, как меня станут расхваливать, любоваться мною. Однако Филимону я ответил весьма сдержанно:
— Тут надо все хорошенько обдумать, обсудить. Нельзя же так сразу, с бухты-барахты...
Сколько бы раз после этого разговора я ни встречался с Филимоном, тот всегда возобновлял его, приводил все новые доказательства, сводившиеся к одному и тому же, а именно, что поездка наша будет вполне успешной.
Наконец я дал согласие. Согласился не потому, что был твердо уверен в успехе задуманного нами дела. Нет, твердой уверенности не было. Но, решив попробовать, я в то же время считал, а в самом деле, может, и выйдет что? Чем черт не шутит...
Наталья Сергеевна, которой я под большим секретом рассказал о предполагаемом путешествии и о целях его, согласилась позаниматься с моими учениками дней десять, пока я буду в отсутствии. Я серьезно думал, что десять дней вполне достаточно для нашей с Филимоном поездки. Она согласилась бы позаниматься и в любом другом случае, но тут Наталья Сергеевна сама была крайне заинтересована в нашей поездке: ведь и она, как все другие, ходила полуголодной.
Затем я встретился с Филимоном.
— Послушай, Филимон, как нам надо поступить,— начал я и стал излагать свой план.— О нашей поездке никто, решительно никто не должен знать. Так что предупреди своих, чтоб не проговорились. Я со своей стороны сделал то же самое. А с учительницей договорился и об этом, и обо всем другом. С глотовских либо с других мужиков собирать деньги на хлеб мы не будем. Потому что, если соберем и если поездка окажется безуспешной, нас с тобой проклянут: «Вот, мол, проходимцы какие, растранжирили крестьянские денежки, а привезти ничего не привезли. Бить таких надо!» Мы будем добиваться, чтобы хлеб отправили наложенным платежом, как это было у Горюнова. А поедем на свои деньги. У меня есть рублей триста, и у тебя, наверное, сколько-нибудь найдется.
— У меня,— отозвался Филимон,— наберется рублей триста пятьдесят...
— Ну, вот видишь... На поездку вполне достаточно...
Шестьсот пятьдесят рублей — деньги по тому времени небольшие. И залежались они у нас потому, что купить на них в нашей местности было ничего нельзя: на деньги нигде ничего не продавалось. Но на поездку, повторяю, их было достаточно.
Я сказал еще Филимону, что приговор, написанный от имени крестьян деревни Глотовки, дающий нам полномочие ехать за хлебом, будет у меня через несколько дней, но знать о нем никто, кроме нас двоих да еще одного человека, не должен.

5
С приговором я, каюсь, немного схитрил: написал его сам. А один из работников волисполкома правильность написанного удостоверил своей подписью и волисполкомовской печатью. Он тоже пообещал, что никому не скажет, куда и зачем я поехал.
С таким приговором уже можно было ехать. Но от знающих людей стало известно, что приговор намного действенней, если на нем, кроме волостной печати, поставить еще печать уездного продовольственного комитета. Вот почему я срочно отправился в Ельню.
Уездный продовольственный комитет (упродком) по моей просьбе и на основании того, что волисполком уже удостоверил все, что следует, сделал надпись на приговоре и от своего имени. Содержание ее было такое, что деревня Глотовка действительно остро нуждается в хлебе и что «упродком просит все учреждения и организации оказывать уполномоченным гражданам деревни Глотовки полное содействие при выполнении ими порученного им дела».
Под припиской стояли подписи председателя и секретаря упродкома, а также круглая печать этого учреждения.
Теперь было все, что надо. Можно выезжать хоть завтра.

6
В самом конце марта, вечером Филимон пришел ко мне домой. Я быстро собрался, и мы пешком отправились на станцию Павлиново. Отправились уже совсем-совсем в потемках, чтобы ни одна душа не заприметила, что мы вдвоем куда-то пошли из деревни.
Филимон был одет в свою обычную морскую форму. Моя экипировка — несколько иная: сапоги с вправленными в них брюками, рубашка с закрытым воротом: прямо на рубашку (пиджака у меня не было) я надел старенькое драповое демисезонное пальтишко с двумя большими накладными карманами. На голове новенькая солдатская фуражка защитного цвета. Единственным недостатком этого головного убора было то, что он едва держался на макушке и при малейшем ветре я должен был поддерживать его за козырек, чтобы он не очутился в канаве.

Дни в это время стояли теплые и ясные. Снег быстро таял, дороги почернели, и по ним то вдоль, то пересекая их, днем весело журчали ручейки, сверкая под солнцем. В некоторых местах, особенно в низинах, темнели большие лужи. Но снегу лежало еще много, и проталины можно было заприметить разве только на пригорках.
К вечеру, однако, подморозило. Ручейки смолкли, застыли. И дорога как бы подсохла. Поэтому идти нам с Филимоном было относительно легко. Правда, в иных местах мешали лужи, то и дело встречавшиеся на дороге. Тонкий ледок, образовавшийся к ночи, легко ломался под ногами и, чтобы не падать в воду, приходилось обходить лужи по целине. Снег сверху тоже подмерз, и ледяная корка его кое-где выдерживала нас. Но чаще всего ноги проваливались до самой земли, попадали в скопившуюся под снегом воду. И очень скоро холодная вода хлюпала как в Филимоновых ботинках, так и в моих сапогах. И шли мы с каким-то неприятным ощущением в ногах мокрого, пронизывающего насквозь холода.

7
Поезд должен был прибыть в Павлиново ровно в два часа ночи. На станции нас предупредили, что он опаздывает часа на четыре, а может, и больше. Опаздывание поездов в то время считалось делом обычным и никто этому не удивлялся. Все же в данном случае это казалось странным: ведь формировался поезд в Смоленске, от которого до станции Павлиново всего около ста с лишним верст. Как же на таком небольшом расстоянии он опаздывал на четыре часа и даже больше? Однако могло случиться и такое — все объяснялось невероятной разрухой на транспорте.
Узнав об опоздании, мы немедленно ушли из холодного, промозглого помещения станции в надежде отыскать какое-либо теплое местечко, где можно хоть чуточку обсушиться и согреться, ибо промерзли мы очень. Но куда пойдешь поздней ночью? В какую дверь постучишься?
Нам, однако, очень и очень повезло.

В то время в Павлинове еще сохранились две чайные, которые содержались частными лицами. Чем торговали в этих чайных, представить себе довольно трудно, так как не было ни сахару, ни чаю — ничего, что водилось в чайных раньше. Но они все-таки существовали, и одна из них к нашей великой радости оказалась открытой.
Мы вошли в совершенно пустой зал, освещенный тусклой керосиновой лампой, подвешенной к потолку. В углу сразу же заприметили большой куб, то есть кипятильник, обложенный кирпичом, с железной трубой, которая шла вверх — от топки к потолку. Куб, точнее, кирпичи, которыми он был обложен, не успели еще остыть. На него-то мы и взобрались, как на печку, и сидели там, обхватив трубу руками, чтоб не упасть. Конечно, мы предварительно сняли обувь, вылили из нее воду и развесили возле куба для просушки — я свои портянки, а Филимон — носки. Зрелище было — «то самое...»

Поезд пришел на рассвете. Мы купили билеты до станции Курск и довольно легко вошли в вагон: в нем было хоть и людно, но все же не очень тесно. Я даже обнаружил, что одна, самая верхняя (багажная) полка никем не занята и сразу же занял ее. Никакого груза у нас с Филимоном не было, если не считать обыкновенного мешка, который я взял из дому. Мать дала мне в дорогу несколько лепешек, испеченных неизвестно из чего, а также полотенце — рушник с вышитыми на концах узорами. Много лет спустя, наверно, именно о таком рушнике написали чудесную песню украинский композитор Май-борода и ныне покойный поэт Андрей Малышко. Эта песня всегда берет меня за сердце, и я всегда вспоминаю о рушнике, который мать дала мне тогда в дорогу, и, конечно, о матери...
Вот этот-то свой «багаж», то есть свернутый в трубку мешок с материнским рушником на дне его и лепешками, я оставил на верхней полке, когда вошел в вагон, давая тем самым понять, что полка занята. Сам же решил выйти на площадку вагона, чтоб взглянуть на удаляющееся Павлиново. Мы ехали в вагоне третьего класса, где не было тамбура. Вместо него — открытая площадка, обнесенная невысокой железной решеткой. Я подошел к решетке и, взявшись за неё, нагнулся и посмотрел назад, чтобы полюбопытствовать, далеко ли осталась наша станция. В этот самый миг налетел ветер и моя новенькая фуражка покатилась под откос. С горьким изумлением я следил, как она скатывалась все ниже и ниже и, наконец, остановилась.
«Не к добру»,— подумалось мне и, сильно огорченный, я вернулся в вагон. Залез на свою верхнюю полку, подложил под голову свернутый в трубку мешок и, убаюкиваемый мерным стуком колес, заснул.

8
Вечером мы приехали на станцию Горбачево. Здесь пересадка на поезд, идущий в сторону Курска. Но когда пойдет этот поезд, никто, решительно никто (даже начальник станции) не знал.
А пока суть да дело, мы с Филимоном ходили взад и вперед по перрону и спрашивали всех, кого только можно, нет ли, мол, лишней продажной шапки? Без шапки мне с непривычки было и холодно и стыдно: еще не сошел снег, к вечеру опять подморозило, подул резкий холодный ветер, а я путешествую, словно в жаркий июльский полдень.
На вопрос о лишней продажной шапке иные просто не обращали внимания, будто и не слышали, иные только посмеивались в ответ, отпуская какую-либо шуточку. А один из спрошенных нами грубо огрызнулся:
— Да вы что — дураки какие или сумасшедшие?!. Кто же берет в дорогу лишнюю шапку?..
Это было справедливо.
И все-таки лишняя продажная шапка нашлась. Очень возможно, что принес ее какой-нибудь местный житель, услышавший, как мы спрашивали всех о шапке.
— Вот берите,— сказал он,— всего пять рублей прошу...
Шапка, которую нам предлагали, когда-то, несомненно, была хорошей. Верх из дорогого меха, ну и подкладка тоже была поставлена отменная. Однако шапку так заносили, так истрепали, истерли, так захватали руками, что от меха остались лишь редкие островки. А о подкладке и говорить нечего: из нее, порванной во многих местах, то там, то здесь вылезали какие-то неопределенного цвета хлопья.
Но шапку все же пришлось купить. Я надел ее и сразу стало теплей и уютней.

9
Был уже поздний вечер, когда скопившиеся на станции Горбачево пассажиры внезапно узнали, что в курском направлении вот-вот должен отправиться неизвестно откуда взявшийся поезд. Правда, поезд не пассажирский, он состоял из товарного порожняка, но какая разница? И за такой спасибо.
Мы вместе со всеми побежали искать этот поезд, стоявший где-то на запасном пути. А найдя его и удостоверившись, что это тот самый, немедленно кинулись к ближайшему вагону, двери которого, кстати сказать, были раздвинуты во всю ширину — как бы специально для нас.
— Хоть до Орла, может, доедем,— бросил я на ходу Филимону.— И то хорошо было бы...

В вагоне, в который мы попали, было абсолютно темно. Ни спичек, ни тем более фонарика ни у кого не оказалось. Поэтому «осваивать» вагон пришлось ощупью. Постепенно мы установили, что в вагоне совсем недавно везли скот, скорее всего, коров, и поэтому пол вагона довольно густо устлан соломой, которую не успели убрать. Сперва многие пассажиры обрадовались: ведь лежать на соломе гораздо теплей, чем на голом полу. Но радость оказалась преждевременной: очень скоро выяснилось, что и под соломой, и поверх нее лежат кучи навоза и их довольно много. Правда, навоз малость подмерзший, но все же ложиться на эту солому — штука не особенно приятная. Другого выхода, однако, не было, и все начали устраиваться, как кто сумеет.
Мы с Филимоном захватили место у самой стены, где навозных куч будто бы не предвиделось, и легли, плотно прижавшись друг к другу, чтобы было теплей.
Поезд шел невероятно медленно, он еле-еле тянулся. Останавливался часто и подолгу стоял и на станциях, и просто где придется. Между тем мы начинали буквально замерзать: очевидно, ночью мороз ударил сильный. Едва тот бок, на котором я лежал, успевал немного согреться, как другой бок и спина начинали мерзнуть. Надо было непременно поворачиваться и менять положение. То же происходило и с Филимоном. Так и вертелись мы всю ночь и не могли не только заснуть, но даже подремать хоть несколько минут.
До Орла ехали более полусуток, а потом недалеко от этого города поезд остановился на какой-то небольшой станции, и нам совершенно неожиданно объявили, что дальше он не пойдет.
Ничего больше не оставалось делать, как покинуть грязный, скотский, холодный вагон. Но от этого положение наше не улучшилось: ждать другого поезда пришлось почти что прямо в поле: народу скопилось так много, что войти в помещение станции можно было с большим трудом.
Прошло несколько поездов, но ни на один из них мы не попали: тут и бравый моряк оказался бессильным.
Мы смогли уехать лишь через сутки. Но, боже мой, что это был за поезд! Каждое место в нем пассажирам приходилось брать едва ли не с бою. Какой вагон ни возьми, он был так набит народом, в нем было так тесно, что это совершенно точно, без всякого преувеличения, определялось известным выражением «как сельди в бочке».
До отказа набиты людьми были и тамбуры вагонов. Однако добраться даже до тамбура оказалось совершенно невозможно потому, что заняты все подножки, и те, кто ехал на них, не очень-то дружелюбно относились к новичкам: их просто не хотели пропускать в вагон. Многие ехали, стоя на буферах и держась за что придется. Пассажиры разместились и на крышах вагонов. Одни из них ехали сидя, другие лежа. Заметил я едущих и на тендере и даже на самом паровозе. Последние стояли по правой и левой сторонам паровозного котла, где обычно бывает узкая площадка, ограниченная по краям железной оградой. Вот они и разместились на этой площадке и ехали стоя, ухватившись руками за верх ограды. Я просто ужаснулся, подумав, что от паровозного котла, наверно, пышет жаром и в то же время при движении поезда с ног до головы обдает резким, холодным ветром. Как же они едут? А вот едут же.
Совершенно не помню, каким образом нам удалось попасть в этот столь населенный поезд и как мы ехали. В памяти остался лишь скандал, разыгравшийся по случаю того, что несколько пассажиров заняли уборную и закрылись в ней изнутри. Они никого туда не пускали. Вот тут-то начался крик и дикая ругань. Стучали кулаками и ногами в дверь, чтобы открыть ее или даже взломать.

В Курск мы приехали утром. Нас встретило приветливое курское солнце и чистое безоблачное небо. Снегу здесь уже нигде не было, и день обещал быть теплым. Нам посчастливилось достать где-то по куску черствого хлеба. Мы жадно ели его, запивая вокзальным кипятком. И были весьма довольны и завтраком этим, и тем, что наконец-то находимся у цели, до которой добирались с таким трудом.

10
Расспросив, как лучше пройти в город, мы с Филимоном отправились туда.
В то время курский вокзал отстоял вёрсты на две — на три от города и соединялся с ним шоссе, вымощенным булыжником. Шоссе, видимо, давно не ремонтировали. То там, то здесь виднелись большие и малые выбоины, в иных местах камни выперло кверху, другие, наоборот, чрезмерно осели. Идти по такому шоссе было настоящим мучением: ступни все время как бы выламывались и ноги долго потом болели, хотя в ту пору ходить я мог подолгу и дороги мне были знакомы всякие.
Оказалось, что в город мы пришли зря: день был воскресный (о чем мы не подумали) и в губпродкоме ни души. Чтобы убить время, пошли бродить по Курску. Ходили, останавливались, рассматривали все, что могло показаться интересным, сидели, отдыхая, на случайных скамейках или прямо на каком-либо крыльце. А про себя все время думали: не подвернется ли какое-либо заведение, где мы можем хоть немного поесть. Голод не переставал напоминать о себе. Но никакого такого заведения не подворачивалось. И когда, не выдержав, Филимон спросил о нем у одного из прохожих, тот безнадежно махнул рукой:
— Нет, этого вы тут не найдете. Так что и не пытайтесь...

Вечером вернулись на вокзал, чтобы переночевать там. Иного пристанища для нас в Курске никто не приготовил. Но мы явно опоздали.
В наши дни трудно даже вообразить ту картину, которая предстала перед нами на вокзале. Все, абсолютно все было занято людьми: все диваны, все скамейки и стулья, подоконники, словом, все-все, где можно хоть как-нибудь примоститься. На полу люди лежали едва ли не друг на друге — до того было тесно. Пройти через зал позволяла лишь узкая «тропиночка», проложенная меж лежащими с обеих сторон людьми. Но и через эту «тропиночку», смотришь, протянулись чьи-либо ноги или руки. Между тем через зал всю ночь ходили то железнодорожники, то сами же обитатели вокзала. И если кто-либо наступал тебе на руки или на ноги, даже на голову, жаловаться было некому.
Кое-как улеглись на полу и мы с Филимоном, но удалось нам это сделать лишь у самих дверей, ведущих на перрон. Нас все время обдавало холодом, так как открывались и закрывались двери почти непрерывно. Те же двери били прямо по нам, если их распахивали слишком широко. Однако мы не знали еще одного мучения, которое пришлось нам вскоре испытать.
Часов около пяти утра, когда солнце еще и не думало всходить, всех обитателей вокзала попросили выйти: настало время уборки.
Покинуть теплое, даже душное от множества людей помещение и сразу очутиться на морозе было просто страшно. А по ночам морозы в Курске прокидывались порядочные, хотя снег давным-давно растаял.
Чтобы согреться, мы с Филимоном пробовали бегать по платформе взад и вперед, танцевать какие-то дикие танцы и просто прыгать, бороться друг с другом. Но это помогало лишь относительно. А между тем уборка вокзала продолжалась не менее трех-четырех часов!
Но, говорит пословица, нет худа без добра. Нашлось добро и здесь. Да еще какое! На двух подводах к вокзалу привезли хлеб и на одной из платформ, прямо с воза, начали продавать. Конечно, удовлетворить всех людей, которые скопились на курском вокзале, было невозможно. Но все же многие, стоявшие в длинной очереди впереди, сумели запастись хлебом. Повезло и нам: мы оказались обладателями сразу двух буханок теплого еще хлеба! В последующие дни мы тоже не зевали, хоть и не каждое утро, но все-таки удавалось пополнять свои хлебные ресурсы.
Мы провели на курском вокзале пять ночей, и все они были такими же, как и первая, если не хуже. Мы не только не могли за ночь хоть немного выспаться, отдохнуть, но, казалось, еще больше утомлялись, уставали.
Только всего один раз нам удалось провести ночь «по-царски». Мы ловко воспользовались прилавком, на котором днем обычно были разложены газеты, журналы, брошюры. Когда же в одиннадцатом часу вечера (мы ждали и следили за этим, не спуская глаз!) продавец, убрав всю литературу в шкаф, собрался домой, мы сразу же шмыгнули под прилавок и растянулись там. Правда, под прилавком было пыльно и грязно, но все же роскошно: нас не раздражал яркий электрический свет, который всю ночь горел на вокзале и прямо бил в глаза, никто не требовал, чтобы мы подвинулись, потеснились, никто не наступал нам ни на руки, ни на ноги. Словом, нам было хорошо.
Поблаженствовать под прилавком, однако, довелось нам всего один раз. В последующие вечера «спальные места» под прилавком неизменно ускользали от нас: их всегда занимал кто-либо другой.


<- предыдущая страница следующая ->


Copyright MyCorp © 2017
Конструктор сайтов - uCoz