каморка папыВлада
журнал Пионер 1989-04 текст-2
Меню сайта

Поиск

Статистика

Друзья

· RSS 23.04.2019, 01:13

скачать журнал


ОБЩИЕ ТЕТРАДИ
Михаил КОРШУНОВ при участии Виктории ТЕРЕХОВОЙ

ГЛАВЫ ИЗ КНИГИ
...Я хожу по Москве всеми нашими с Левой маршрутами. Большой Каменный мост (у Каменного моста впервые в стране передвинули каменный дом. И в этом, передвинутом на новое место пятиэтажном доме жил Витаська Бойко). Конечно, Волхонка с Акрополем. Конечно, одна из первых станций метро «Библиотека имени Ленина» (вот уж бегали смотреть, как ее строили — подземелье ведь!), Воздвиженка (проспект Калинина), улица Горького, по которой когда-то ходил двухэтажный троллейбус (проехать на втором этаже — удовольствие!). На улице Горького с ликующей толпой встречали вернувшихся из Америки, после перелета через Северный полюс, Чкалова, Байдукова и Белякова. Левка тогда едва не потерял кепку. Чкалов потом часто приезжал к нам на Берсеневку в гости к летчику Михаилу Водопьянову, и мы видели подаренную ему в Америке автомашину, на дверце которой было выбито «Cxkalov». Улица Герцена, потому что там Зоологический музей МГУ, где Левка часто пропадал долгими часами, и консерватория, которую он тоже не оставлял без внимания. Последний раз мы с Левкой прошли по улице Герцена уже во время войны в сапожную мастерскую на углу улицы Семашко. В мастерскую я сдал в ремонт свои ботинки. То оказалась наша с Левкой последняя прогулка... Было раннее утро. Дворники подметали город, очищали его от осколков зенитных снарядов и остатков зажигательных бомб, как уже от привычного мусора. А мы шли за обычными башмаками.
Зоопарк. Левка любил зоопарк: «Иду навестить бегемотиху и ужасно унылого верблюда». Большая Полянка. Крымский мост. Подвесной. Новинка! Ходили считать заклепки. Тоже — развлечение. Был новинкой и канал Москва — Волга и именно в том месте, где под каналом проходило Волоколамское шоссе, и получалось, что над шоссе медленно, торжественно шествовали пароходы. Тоже — развлечение! И еще маршрут — на Ленинградский вокзал, путь в Литторин — Ленинград.
Я ищу присутствие друга: в толпе вдруг мелькнет невзначай его синяя рубашка, густота пшеничных волос, крепко сжатый в руке и пущенный немного вперед большой старый рыжий портфель с чернильными отметинами.
Ищу, ищу присутствие друга. Ищу его на улицах Москвы и в памяти в мельчайших деталях.
В спорте — утешительный заплыв, утешительный заезд, утешительный забег. А это — утешительная горечь...

Путешествие в тридцатые годы
— Сегодня мы отправляемся в наши тридцатые годы,— сказала Вика.
— У тебя машина времени?
— Конечно. Ценой в восемьдесят копеек. Я узнала.
Я Вике верю безоговорочно. Тут засомневался. И напрасно: два билета по цене 40 копеек за билет в Политехнический музей — и мы с Викой оказались в нашей юности. И зазвонил телефон, который висел в наших квартирах: черная железная коробка с металлическим диском набора номеров и двумя открытыми колокольчиками сверху. Они были голосистыми, пронзительными. Мгновенно наполняли квартиру звоном. Сбоку из аппарата выходил длинный крючок, на котором на петельке висела большая телефонная с ребристой эбонитовой рукояткой и двумя металлическими чашечками трубка. Гладкий черный шнур длинно соединял трубку с коробкой на стене. Телефонный аппарат системы АТС 1929 года.
По этому аппарату мы названивали друг другу — ведь сфера нашей деятельности была огромна: Военный дом у Москворецкого моста и Дом Советов у Большого Каменного. Обсуждали или пересказывали содержание кинокартин. Сверяли по телефону решения задач по алгебре, геометрии, физике. Спорили «по творческим вопросам», договаривались о встрече во дворе или о выходе в школу. Передавали друг другу с нашей точки зрения не терпящие отлагательства новости. Разыгрывали друг друга по телефону, изменяя голоса. Когда Лева играл мне по телефону что-нибудь на фортепиано, то трубка с металлическими чашечками и черной между ними эбонитовой рукояткой лежала у Левы на стуле, придвинутом поближе к инструменту, а я с такой же трубкой стоял в коридоре, привалившись спиной к стене, и слушал.
Короткие безмятежные дни детства, когда жизнь — вечность. Когда все было предельно ясным, сформулированным, до конца объясненным, законченным. В нашем детстве эти безмятежные дни действительно были короткими. А может быть, я и не прав — сгущаю краски, переношу свой нажитый опыт в прошлое и нагружаю себя и своих друзей несвойственной нам тогда взрослостью...
...Утром накручиваю диск аппарата.
— Олег, ты готов?
— Сейчас. Заходи, Миха.
Олег редко сразу бывал готовым к выходу в школу: ему недоставало нескольких минут. И в последний момент (японский бог!) что-нибудь забывал.
Накручиваю дальше диск:
— Левка, ты готов?
Или, наоборот, следует мне звонок от Левки:
— Мишка, ты готов? Юрискаус уже готов.
Почему-то чаще забывали оповещать о выходе в школу Юру. И он обижался. Даже отразил это в незаконченном романе «Исчезновение», который был опубликован уже теперь, после его смерти. Читая главу в романе, как мы — Олег, Левка и я — идем утром в школу (имена в романе изменены), а Юрка, обиженный, наблюдает за нами, мы с Олегом (смешно, но опять же по телефону!) вспомнили все это, обсудили. Характеристики мне и Олегу Юра дал суровые. На это со смехом обратила внимание Зина Таранова: «Как он вас, а!» — «А во всем виноват был Левка!— отбивались мы с Олегом от старосты Зинки.— В этот день он договорился с Юркой выйти в школу, а отправился с нами...»
...Обязательно звонил я Галке Ивановой. Почти каждый день. И она по телефону диктовала, что и по какому предмету было задано. Разговоры с Менасиком Бакинским, старостой авиамодельного кружка в клубе,— выяснение, где и когда будем пускать модели самолетов, сотворенные нами из бамбука, папиросной бумаги, с моторами на резине. Чаще всего аэродромом служила церковка. Самолеты парили над нашими головами, иногда почти достигая куполов церкви. Но это при хорошей летной погоде и хорошей резине. Беседы с Сережкой Савицким о военно-морских делах: тоже о кружке при нашем клубе. В морском кружке мы научились «разговаривать флажками». И вот иногда, пренебрегая телефоном, с балкона на балкон (те, кто жил в одном дворе и, значит, в зоне видимости) передавали флажками информацию.
Звонок от Жени Душечкина — предложение побегать на «гигантских шагах». Тоже были установлены рядом с церковкой: столб, наверху колесико, к которому прикреплены длинные канаты с петлями на конце. Петли для мягкости обшиты материей. Всовываешь ногу в петлю, пристраиваешься поудобнее, хватаешься за канат и бежишь вокруг столба и летишь, и опять бежишь и опять летишь. И все по кругу на канате. Вместе с тобой на другом канате бегает, летает Женька Душечкин — худющий, веселый, горластый и всегда чернущий летом как головешка. Счастливые круги на одном месте.
Около семи часов звонит Левка — оповещает о своем приходе ко мне: сегодня мы будем вместе делать уроки. Потом хозяйственные звонки от других одноклассников: «Мишка, можно я возьму твой велосипед — у моего «восьмерка»?» (Велосипеды стояли внизу, в подъездах.) «Мишка, у тебя есть лишняя контурная карта европейской части СССР?» «Мишка...»
Приходил мастер по телефонам, положительный старичок с рабочей брезентовой сумкой. Доставал из сумки отвертку, разбирал аппарат, не спеша что-то в нем подкручивал, подтягивал и обязательно потом чистил мягкой кисточкой. Отзванивал на станцию, проверял слышимость. Все в порядке — профилактика произведена.
Позже телефонные аппараты в нашем доме покинули стены в общих коридорах и утвердились в комнатах. Они были уже настольными, с высокими рожками, на которых покоилась трубка обтекаемой формы из пластмассы. Шнур был уже не длинный гладкий, а плетеный. Колокольчики убраны внутрь аппарата, и они не столько звенели, сколько рокотали. И мы уже вели беседы из комнат, а не из общих коридоров. Может быть, с нами стало меньше хлопот: не так оглушали своими нескончаемыми беседами.
И этот телефонный аппарат — унифицированный 1936 года — тоже представлен, как экспонат в музее. Он тоже из нашей юности. По нему я тоже неизменно получал сведения от Галки Ивановой, говорил с Менасиком Бакинским, но уже о спортивном педальном автомобиле «Плутоний». Автомобиль Менасик построил сам. Из клубных кружков на первое место уже выдвинулся драматический под руководством старшеклассника Юры Шаблиевского. И разговоры уже шли «драматические»: очень бурно выбирались репертуар и состав труппы. И тут уж перезвон стоял нескончаемый.
По-прежнему я слушал Левино фортепиано. По этому аппарату я, Олег и Лева договорились о начале подземной экспедиции.
По этому унифицированному аппарату 36-го года мы с Левой переговаривались, когда уже началась война. И с Олегом, когда он в августе 41-го года вернулся с дачи из Кратово. И несколько раз с Юрой. Мы боялись потерять друг друга в вихре войны...
В зале «Автомобили» увидели мы с Викой легковые машины «ГАЗ», «ЭМ-1», грузовик «АМО» и даже одну из первых отечественных малолитражек, «КИМ». Перед началом войны мой отец был заместителем директора завода, выпускавшего эти малолитражки. В войну завод приступил к выпуску ручных гранат. Лева в дневнике ошибается, называя моего отца директором завода,— отец был заместителем.
Я постоял перед малолитражкой «КИМ» — это была часть истории нашей семьи. Часть, потому что дальше я увидел механический телевизор. Мой отец когда-то давно сделал такой по схеме из журнала «Радио-фронт». Сейчас, на стенде, стояла его копия, с вращающимся диском и экраном, размером со спичечный коробок или меньше. Я даже вспомнил, что было именно три ручки для включения и подстроек. А вот то, что имелось вмонтированное перед экраном увеличительное стекло и поэтому получалось изображение «крупное», я забыл. Вспомнил только теперь. Значит, мы глядели в увеличительное стекло. Точнее, не в стекло, а в стеклышко, потому что размером оно было со стекло от карманных часов. Большего сюрприза для меня, чем встреча с этим механическим дисковым телевизором с экраном 10 х 12 миллиметров (без увеличительного стеклышка, как указывалось в приложенном к телевизору объяснении), трудно было и представить. Я еще не знал, что увижу здесь шоринофон — этот небольшой деревянный музыкальный чемоданчик. И узнаю, что назван он был так по имени инженера Шорина.
Экскурсовод по экспозиции «Радиотехника» Лиля Васильевна Турская объяснила нам, что диск, который вращался в телевизоре (диск Нипкова), имел тридцать отверстий, что соответствует современному понятию «тридцать строк». Лампа неоновая. Помещалась сзади диска. Она давала импульсы. В сочетании с вращающимся диском и составлялось в тридцать строк изображение. Было сиреневым или фиолетовым в зависимости от цвета неоновой лампы.
Я сказал Лиле Васильевне, что не могу припомнить: имелась ли какая-нибудь специальная антенна?
— Специальной антенны не было. Передача происходила в средневолновом диапазоне. Дисковый телевизор присоединялся к радиоприемнику, который обеспечивал и звук.
Лиля Васильевна подвела нас к передающей телекамере, установленной когда-то в первом советском телецентре. Большой короб с длинным медным объективом, смахивающим на окончание подзорной трубы Паганеля. В коробе неоновая лампа, усилители, трансформаторы. Сзади короба мотор с большим диском Нипкова. В общем, солидный агрегат, с помощью которого летели в эфир тридцать строк.
— Что чаще всего передавали?
— Выступления артистов, писателей. Ставили перед камерой и просто открытки, фотографии, картинки.
— Передача по радио изображения.
— Желательно, конечно, движущегося... Вам известно, где помещался первый телецентр?
Я отрицательно покачал головой. Вика тоже не представляла себе где.
— Передачи производились с церковной башни. Кажется, из Спасской церкви Заиконоспасского монастыря. Расположена напротив центрального входа в ГУМ. В ней сейчас дирекция областного театра драмы.
— Мы туда сходим,— конечно, загорелся я.
— По улице 25 Октября, бывшей Никольской? — уточнила Вика.
— Да. Но церковь перекрыта домом. Надо войти в арку, и уже во дворе увидите церковь с зеленой маковкой. Двор бывший монастырский.
— Какой номер дома?
— Не знаю. На нем надпись, что на этом месте находилось здание Славяно-Греко-Латинской академии.
О Леве Федотове Лиля Васильевна знала: читала в газетах, смотрела фильм. Ходит, оказывается, на улицу Серафимовича в гости к своим дальним родственникам. Ориентируется в наших трех дворах и представляет себе, где окна Левиной комнаты.
— Значит, телепередачи мы с Левой глядели из Спасской церкви.
— После двенадцати часов ночи,— уточнила Лиля Васильевна.
— Помню, что поздно вечером. А почему именно после двенадцати?
— По Красной площади ходил трамвай.
— Помехи,— догадался я.
— Да. После полуночи наступала тишина.
Когда прощались с Лилей Васильевной, я поинтересовался у нее:
— Если у меня сохранились пленки для шоринофона, можно будет попробовать их проиграть?
— Можно...
Папины пленки. Что на них? Я уже не помню. На них время наших телефонных аппаратов; телевизора с диском Нипкова; газиков, эмок, КИМов и ЗИСов; кинотеатра с его дансингом; веселых прыжков с парашютом, привязанным к специальной парашютной вышке в Центральном парке культуры и отдыха, и полетов стратостатов в стратосферу; вертящихся «гигантских шагов», бамбуковых самолетов, первых «сердечных тайн»; тарахтящих по всему городу вплоть до Красной площади трамваев; Телецентра, расположенного в Спасской церкви, на бывшей Никольской улице.
Да, это уже очень далеко от нас сегодняшних; от нашего времени, от телефонов, по которым мы говорим, вспоминая детство; от космических кораблей и станций; от Останкинского телецентра, из которого на всю страну был передан фильм о Леве.

Акрополь на Волхонке
Левка требовал от меня — должна быть папка для рисования и одну сторону папки надо сделать плотной (взять кусок фанеры), чтобы рисовать стоя. Фанеру выпросили в мебельном магазине. Так что с этим все было в порядке.
Музей изобразительных искусств на Волхонке, или, как его называл Лева, Акрополь на Волхонке. Однажды по пути к Акрополю Лева показал мне угловой дом на Ленивке, где прежде жил Тропинин. Мы всегда шли мимо этого дома. Еще иногда сворачивали в Антипьевский переулок (улица маршала Шапошникова), где была церковь Антипия и где поблизости «стояли дворы» опричников. Не давал нам покоя царь опричного государства.
Леве нравился Акрополь на Волхонке. Нравились древнегреческие и древнеримские боги и герои, нравились «антики», крылатые быки, угол Парфенона высотой чуть ли не в двадцать метров, отлив с рельефов Пергамского алтаря, летящая Нике Самофракийская. Мы с Викой в Париже, в Лувре, увидели подлинную Нике, с которой в свое время специально для московского музея был сделан единичный отлив. Так что Лева рисовал почти что луврский подлинник.
Мой отец увлекался фотографией. Но и рисовал хорошо, писал маслом. До сих пор хранятся его этюды. Левин отец тоже рисовал. Когда Лева был еще маленьким, он нарисовал ему кольца Сатурна и звездное небо.
Левка фотографией никогда не увлекался. Не признавал даже. Он признавал карандаш, тушь, чернила и акварель. Мне говорил:
— Фотообъектив — он неподвижный. Ему подвластны только свет и тень. Цветовые пятна. Человек видит глубже, пластичнее.
Левке я никогда не противоречил, потому что он был Леонардо, а я всего лишь Михикус. Олег Сальковский был всего лишь Салик, или Гриппиус 0,3: это он сам себе написал однажды освобождение от занятий с таким диагнозом. Вообще, как я теперь вижу, в нашем классе преобладали клички с уклоном «ус»: Юра Трифонов был Юрискаус, Олег Сальковский был еще Олекмус. Это все Левка — он был у нас словообразователем. Самым, пожалуй, любимым его словообразованием было удрехехе. Иногда он повторял по нескольку раз кряду, по разным поводам:
— Удрехехе! Удрехехе!
...В тот день Лева выбрал нам для рисования голову юноши именно с Акрополя.
— Голову ты начинаешь так,— говорил Левка, подходя к моему листу на фанере из мебельного магазина.— Намечаешь точки, через точки проводится линия. Учитывай лобные бугры. Моделируй их. Не забудь скуловую дугу. И должно быть твое понимание головы. Твое. Понял?
Я кивал своей головой — удрехехе!
— Штрихи наноси вокруг основных трех осей — это и будет объемный рисунок головы. Как ты ее видишь.
— Моей головы? — позволял я себе шутку.
— Твоей головы! — позволял шутку Левка. Позволял и улыбку. В момент работы он серьезен. Даже хмур. Покусывает губы. Молчит. От максимальной поглощенности как-то особенно замедленно дышит. Иногда в какой-то нерешительности перебирает в пальцах карандаш. Но зато потом уже, приняв решение, работает быстро, безостановочно.
Через полчаса он опять у моего листа.
— Скуловая дуга должна быть выше.
Через некоторое время опять:
— Твой карандаш не годится. Дай сюда.— Сощурившись, сосредоточенно и серьезно глядит на мой карандаш.— Я же предупреждал: мягкий надо.
Предупреждал, и неоднократно. А у меня так: были мягкие — работал мягкими. Теперь они кончились. Я думал — обойдется. Не обошлось.
К карандашам и кисточкам Лева относился строго. Кисточки подстригал, делал плоскими, похожими на пламя свечи. Карандаши для того, чтобы они были мягкими настолько, насколько требовалось, макал, кажется, в масло.
В портфеле у него всегда лежал альбом, в кармане — карточки, на которых можно рисовать. А рисовал Левка беспрерывно, хотя художником становиться и не собирался.
Однажды рисовал неделю, как говорится, и днем и ночью. К счастью (как считал Лева), он болел и был свободен от школы. У него часто случались ангины, против которых он сурово боролся путем закаливания, такого же непреклонного, каким непреклонным был и сам. За эту неделю были нарисованы украинская серия, цикл небесные светила и таблица минералов. И вдруг нарисовал Паганини, захотелось чего-нибудь резкого по движению. И еще серию приемов восточной борьбы джиу-джитсу.
Часто рисовал Левка своих любимцев, древних животных: динозавров, бронтозавров, рыбоящеров — своих рептилий. Рисовал он их в альбомах, которые назывались «Великий Ледник» и «Великий Океан». Однажды явился с рулоном белых обоев. Исключительный случай — не с портфелем, а с рулоном. Раскатал его на весь коридор, при этом повелел мне встать на одном конце полотна, чтобы не задирался конец, сам встал на другом. Рулон был заполнен «первобытными животными» среди древних лесов, морей и болот. «Летопись Земли». Потом, отступив с края бумажного полотна, так что оно мгновенно свернулось в рулон у моих ног, Левка удовлетворенно произнес:
— Вот какой лист отдраконил!
А теперь! Теперь сохранились считанные рисунки из всех этих серий...
Вернемся в музей на Волхонку, в Греческий дворик.
Левка стоял у моего листа, смотрел, как я расправляюсь с юношей с Акрополя. Произносил, хмурясь:
— Лепи форму. Не сиди на линиях. Ты срисовываешь, а не сознательно строишь.
Тогда я принимался уже сознательно строить, но вскоре следовало:
— Много черного. Губа выскакивает. За ухом надо все сократить. Возьми карандаш, измерь карандашом.
Я пытался, как мог, измерять карандашом.
— Следующий раз принесем отвес, чтобы ты вообще не заваливал рисунок. Он у тебя валится вправо.
И я знал, что это может быть не шуткой — принесет отвес.
Я беспрерывно тер ластиком бумагу. И она уже ворсила, «пищала», замученная мною. «Пищит бумага!» — Левкино выражение. Относилось чаще всего ко мне. Хотя и сам Лева о своем иногда замученном, с его точки зрения, рисунке говорил, срывая его с фанерки:
— Пищит бумага!
Левка резинку всегда носил с собой в кармане, чтобы постоянно была под руками. В дневнике так и отметил: «Резинка у меня всегда лежит в кармане». Заставлял носить и меня.
Он рисовал гипсы. Для чего? Он прекрасно рисовал и без гипсов. А я уже давно ничего не рисую. Позабыто рисование.
Тогда, в Акрополе, Левка говорил:
— Надо копировать работы старых мастеров — воспитывать глаза.
Итак, шла работа в Акрополе «над головой».
— Если мы сейчас рисуем головы, ты и занимайся только головой. Ходи и наблюдай людей на улицах, в метро, в школе. А как у тебя с анатомией? Ты занимаешься анатомией, как я тебе велел?
У Левки был атлас анатомии человека. Вообще книг у Левки было немного, потому что книги были строго отобраны. По ним он занимался своими Леонардовскими уроками: «Брэм», «История Земли», «История Человека», «Звери и континенты минувшего» (очень потрепанная книга. Левка сам ее сшил, укрепил). «Триста веков искусства», серия выпусков «Русские достопамятности», издания середины прошлого века, географический атлас и вот атлас анатомии человека. Это из тех книг, которые помню. Но была у него книга особая, называлась «Кремль в Москве», очерки и картины прошлого и настоящего. Тоже издания 18... какого-то года. Составителем ее был Фабрициус. Поэтому я и запомнил, что опять же на «ус». Так вот, в этой темно-зеленой с золотом книге, которую Левка несколько раз приносил ко мне разглядывать, были помещены рисунки кремлевских теремов, коридоров, арок, окон, решеток. Дворцовых кремлевских улиц и площадей. Левка очень дорожил этим темно-зеленым Фабрициусом. Но он его больше разглядывал. И рисовал из Фабрициуса. Он очень любил Кремль. Как он его замечательно рисовал в любое время года, в любое время дня! Часто из окон школы. Московский Кремль вошел в его плоть, в его кровь, в его жизнь. Из Фабрициуса он нарисовал — «начиркал» — и вид старого Замоскворечья со старым Каменным мостом. И храм Христа Спасителя. А может быть, я уже путаю, и было это «начиркано» из «Русских достопамятностей».
Рисовал Левка школьные стенгазеты (это уж обязательно!), выполнял отдельные заказы ребят: Сережка Савицкий (кстати, потомок художника Флавицкого, автора знаменитой картины «Княжна Тараканова») заказал Левке однажды рисунок из жизни нашего двора. Сережка до сих пор помнит об этом. Делал Левка эскизы и для постановок нашего самодеятельного клубного драмкружка. Ставили мы пьесы и даже балеты. Например, «Бахчисарайский фонтан». Но вернемся к атласу анатомии человека. Я с атласа делал рисунки.
Однажды меня застал за этим занятием Салик — он жил этажом ниже, на девятом, и то и дело поднимался ко мне, так же как я то и дело спускался к нему. Так вот, Олег поднялся ко мне и, увидев мои анатомические рисунки, решил, что я подаюсь в медицину. А я помалкивал, не сознавался, что меня к этому просто вынуждал Леонардо, просто свирепствовал, если я пытался увиливать. И только теперь уже, в эти дни, я сознался, что это Левкина «работа надо мной».
— Значит, все правильно!— засмеялся доктор экономических наук, профессор Олег Владимирович Сальковский.— Что мы Левку... из таза...
— Облили? — улыбнулся я.
— Да.
А было так: Левка в очередной раз проверил мои анатомические знания и удовлетворенный отправился домой. Пока спускался, конечно, пешком, с десятого этажа, я быстренько сбежал к Олегу и радостно заявил, что наконец освободился для чтения (читали мы с Саликом вслух Конан Дойла, за которым отстояли в классе очередь). В моем голосе было столько неподдельной радости и жажды свободы, что Салик вдруг предложил:
— Давай Левку обольем.
Мы наполнили таз водой и заспешили на балкон. Только Левка показался из-под арки нашего подъезда, как мы «двинули» вниз воду. К счастью, промахнулись: водопад ударил мимо.
Левка поднял голову, недоумевающе поглядел: близорукий, что он видел? Да и мы в ту же секунду спрятались.
Левка так и не узнал, что произошло — откуда ни с того ни с сего хлынула на него вода.
Вика, когда теперь узнала об этом эпизоде, была потрясена нашим вероломством.
Олега Лева не учил рисовать, но все равно не исключал из «сферы искусства». Это Олег вспомнил «после таза с водой».
— Звонит как-то Левка и говорит: «Ты можешь сейчас зайти ко мне? Срочно?» «Ну, могу». Пришел. Левка меня встретил и подвел к окну, ну, к самой светлой точке в комнате. На подоконнике лежат два рисунка. На каждом слон. Левка так небрежно спрашивает: «Какой слон тебе нравится больше?» Гляжу, один слон, в общем, Левкин слон. Сам понимаешь. А другой какой-то вроде бы в стиле модерн, но, честно говоря, сделан слабо. Уцененно. Тут я случайно обернулся, а в дверях промелькнула голова Юрки Трифонова. Прятался он там за дверью, таился. Ну, я понял: соревнование устроили — слоновье. Вот такие субчики!
Я засмеялся:
— Двоих следовало бы облить.
— Или влепить по безешке!— констатировал профессор.— Юркина затея со слонами, конечно. Все соревнования с Федотом.
Влепить по безешке — из Левкиных речений.
Все это развеселило нас, хотя и грустно было. Я попробовал нарисовать слона. Нет. Не рисовалось...
Нам позвонил Женя Гуров. Увидел Левину фотографию в газете и решил нас с Викой найти. И нашел.
Мы сказали Жене:
— Приходите. Мы о вас знаем из дневника.
5 декабря 1940 года Лева записал: «Я решил встретиться с Женькой Гуровым». На «ленинградской промокашке» помечено: «Женя зашел». Это когда они с Женей проводили время в Ленинграде, в дни зимних каникул,— рисовали, посещали концерты или просто гуляли по городу.
И Женя зашел... теперь к нам. Живет он совсем недалеко от нас — на Гоголевском бульваре. Лева ходил к нему на старый Арбат. Женька Гуров... Приятель по Цедеходу. Он так и сказал — Цедеход. Конечно, мы спросили: что это такое? Оказывается, Центральный Дом художественного воспитания детей. Помещался Цедеход в переулке Садовских, там, где ТЮЗ — Театр юного зрителя. Женя и Лева ходили туда мальчиками. Рисовали. Женя в семь лет уже выставлялся на Международной выставке детского рисунка, да еще с карикатурами на темы классовой борьбы. Есть листок, помечен уже военным 1941 годом. На одной стороне листка Женя изобразил, что такое фашизм, на другой Лева. Вот таким у них получился прощальный рисунок.
Недавно Евгений Александрович Гуров выступил с автошаржем: он — уже лысоватый, но с густыми усами — сидит на огромном красном карандаше, сидит, как на бревнышке. Женя — профессиональный художник. Сотрудничает в журнале «Крокодил».
Женя провел у нас вечер. Рассказывал, как они с Левой рисовали памятник Минину и Пожарскому, устроившись в узком проходе храма Василия Блаженного, перед узким окошком. Как гуляли вокруг Кремля и опять рисовали. И как Левка вдруг начал петь: «Чечевица моя, чечевица!..» И напевал весь день. Что это такое? Откуда взялось? Женя объяснить не мог.
Мы показали Жене «ленинградскую промокашку», на которой «Аида», Эрмитаж, Петропавловская крепость, Исаакий. А в правом нижнем углу — «Женя зашел».
— Я поражался Левиной памяти. В Ленинграде мы с натуры не рисовали. Мы рисовали дома. Потом. Когда возвращались с прогулок. Я никак не мог запомнить, сколько колонн в верхней части Исаакиевского собора, Лева запомнил. Точно. Он все до мелочей запоминал. Очень любил Аничков мост. Стоял на нем часами. Так мне казалось. А была зима все-таки. И очень любил свою коллекцию марок. Марки дарил ему дядя. Регулярно. Лева как засядет за марки — не оторвешь. Разглядывает их и напевает...
— Чечевица моя...— начал было я.
— Нет.
— Тогда «Аиду».
— Да. Однажды сыграл мне на пианино всю оперу и попутно рассказал сюжет.
— До какого года вы ходили в Цедеход? — спросила Вика.
— До тридцать шестого.
— Уже год, как он вел дневник. Значит, наверняка в дневнике был весь наш Цедеход.
— И наверняка педологи,— улыбнулся Женя.— Они вели за нами наблюдение — что да как мы делаем. Изучали. Леву это развлекало.
— Небось тихо издевался над ними.
— Ну, скажем так — потешался. Нарисует их, незаметно покажет мне и хохочет.
Я спросил Женю: кто такой Модест Николаевич?
— Композитор. Робер Модест Николаевич.
— Лева ходил к нему беседовать,— кивнул я.— И к Марии Ивановне.
— Жена Робера.
— Она переживала, что Левка легко одевается.
— Уж легче некуда было.
— Это в отношении вас и некоего вашего друга, тоже Левы, он записал: «Эх вы, подлецы! Нужно быть закаленными. А то что это такое? Что это такое? Парни не промах, а, знай, кутаются. Клянусь сатаною, дьяволами и одной третью черта — носить пальто, эту тюрьму, перестану!» — процитировал я.
Женя смеялся, слушая меня, слушая Леву. Он не знал Левиных записей. Мы пересказали ему и ленинградскую часть дневника, где многое касалось именно Жени. А фамилия друга, которого Женя приводил к Леве в Москве,— Колычев. Он теперь доктор экономических наук, как и наш Салик.
Женя пришел к Левиной маме в 1947 году, как только вернулся из армии. Он не знал, что Лева погиб. И, как рассказывал нам, он еще в 42-м году достал партитуру «Аиды» и хранил ее всю войну. Старинное издание. Тяжелая, точно в бронзе, книга. На обложке были изображены всяческие египетские чудеса. Достал для Левы. Мама Роза, встретившись с Женей во дворе, только сказала: «Это ты, Женя?.. А Лева погиб...» И быстро ушла к себе в подъезд. Женя остался стоять посреди двора, растерянный, с партитурой «Аиды» в руках. Потом мать просила Женю Гурова извинить ее, простить. И, конечно, он, как мог, пытался ее успокоить. Приходил несколько раз. Был и на дне ее девяностолетия. Разговор коснулся Левы и того, что имелась возможность оформить броню. Но Роза Лазаревна сказала: «Сколько матерей проводили своих сыновей... Проводила и я».
Женя подарил нам свою книгу «Ничего форс-мажорного». Посвящена Леве — другу детства, не вернувшемуся с войны. Это морской дневник: Женя плавал по Северному Ледовитому океану на корабле «Камчатка».
На книге Женя нам написал: «В школе учили: два числа, порознь равные третьему, равны между собой. Два человека, порознь дружившие с третьим, должны быть друзьями между собой».


Copyright MyCorp © 2019
Конструктор сайтов - uCoz