каморка папыВлада
журнал Юность 1987-04 текст-3
Меню сайта

Поиск

Статистика

Друзья

· RSS 18.07.2019, 10:05

скачать журнал

<- предыдущая страница следующая ->


Есть в таких безличных, основанных только на половых признаках обращениях что-то холодное, бездушное и даже жуткое. Лично я предпочитаю говорить: «гражданочка», «девушка», «гражданин» и даже «сударыня».
В первый день в Лас-Вегасе я выиграл довольно много металлических долларов и нес их в пакетах в свой отель. На улице никто на меня не нападал с желанием похитить мое богатство, так как, мне объяснили, в Лас-Вегасе нет воровства. Причина столь стерильной в этом отношении атмосферы в таком жадном до денег городе кроется в довольно оригинальных обстоятельствах. Среди держателей этих архиприбыльных игральных заведений большая доля принадлежит мафии. И именно главари мафии деликатно объяснили всем и каждому, что, если в городе появятся непорядочные люди, им, этим людям, будет нехорошо. И верно, ну зачем какое-то жульничество в этой кузнице металла? Сюда съезжаются солидные люди со всех концов света. На автомашинах я видел номера даже с японскими обозначениями. И среди всех этих игрищ утонченные рестораны, концерты, гигантские шоу и, конечно же, специальные газеты с телефонами женщин, готовых оказать вам любые услуги в любое удобное для вас время. Говорят, что в этом городе есть здание с особыми комнатами-номерами, куда попадают джентльмены, проигравшиеся до нитки. Они там ночуют и получают обратный билет на самолет бесплатно. Рассказывали и о более впечатляющем устройстве: имеются комнаты для проигравшихся, желающих покончить с собой. Думаю, однако, что это уже из области фантастики.
На другой день я снова играл и — любое казино открыто беспрерывно, все двадцать четыре часа в сутки,— проиграл вчерашний выигрыш, а сверх того добавил из собственного кармана. И уехал. Нет, старые мерзкие страсти во мне не пробудились, разве что шевельнулись. Я действительно только играл в детском понимании смысла этого слова.
Вот куда от трогательных костромских ярмарок времени нэпа унесло меня мыслями! Жизнь часто связывает, казалось бы, навсегда канувшие в небытие события самым неожиданным образом.
В те же двадцатые годы какое обилие кинофильмов я пересмотрел! Практически видел все знаменитые ленты великого немого кино, и наши, и иностранные. И кинотеатров-то в Костроме было всего два: «Пале» и «Современник». Но названия фильмов мелькали с быстротой кадров. Каждый фильм шел только три дня. «Спешите видеть!». И все, все, что производил мировой кинематограф тех лет, с необычайной быстротой появлялось на костромском экране. Мне даже и сейчас непонятно, как это делалось. Ну, наши, советские, я еще понимаю — привезли из Москвы, всего полсуток езды на поезде. Но из Америки! И с Мэри Пикфорд, и с Дугласом Фербенксом, и с Чарли Чаплином, Гарольдом Ллойдом, и с Вильямом Хартом, и с Бестером Китоном, и из других стран — Пола Негри, Гарри Пиль, Мацист, Пат и Паташон, Аста Нильсен, Эмиль Яннингс... Да разве возможно перечислить всех кумиров тех лет! И наши звезды, ничем не уступавшие заграничным: Ната Вачнадзе, Малиновская, Ильинский, Кторов, Баталов... Костромские мальчишки были великолепными знатоками мирового кино! Мы же старались не пропустить ни одного фильма. Сначала в кинотеатрах места были ненумерованные и захватывались с боем, так весело описанным Зощенко. Нам вопреки сегодняшней логике хотелось сидеть непременно в первых рядах. В этом был даже свой порядок. Сначала врывалась орда малышей, рассаживалась поближе к экрану, а потом степенно входили взрослые. Я думаю, страсть сесть поближе к экрану была желанием оказаться ближе к героям, рядом с ними, принимать прямое участие в событиях их жизни. Помните, как верно почувствовано в стихотворении К. М. Симонова: именно «догнать, спасти, прижать к груди». К сожалению, сейчас нет-нет да появится какая-нибудь статья с протестом против показа приключенческих или даже фантастических фильмов. Читаешь подобную статью, и кажется, что ворчит человечек, дряхлый душой, забывший даже свои собственные детские радости.
Нет, нэп давал обилие продуктов питания не только для тела. В эти годы возникли и факельные шествия. Что это такое? Объясню. Тридцатого апреля в канун праздника Первое Мая, когда город погружался в темноту — а в те времена уличное освещение было ничтожным,— со всех дворов стекались люди с факелами, поднятыми над головами. Сооружались эти светильники просто: бралась старая консервная банка, в нее плотно набивалась пакля, пакля эта пропитывалась керосином; начиненная банка приколачивалась к палке, поджигался керосин, вспыхивало пламя и палку вздымали ввысь. Люди с факелами объединялись в группы, шли по темным улицам, встречали другие группы, соединялись и, двигаясь из улицы в улицу, в конце концов образовывали бесконечный поток демонстрантов, длинной извивающейся лентой тянущийся в улицах. В темной ночи текла огненная река. Очень мы любили ходить в этих колоннах. Торжественно и жутко! Так отмечался грядущий Первомай. А утром, едва открываешь глаза, видишь — на столе под полотенцем что-то лежит и издает дурманящий запах. Это пироги. Мама пекла их с большим искусством. И с мясом и луком, и с зеленым луком и яйцами, и с рисом и яйцами, и с саго — эти мы любили особо, так как, когда пирог разрезали, саговые круглые скользкие зернышки разбегались по столу, словно ртутные шарики, и их было весело ловить. Да, в те годы и у нас в доме пироги пеклись даже и не по таким большим праздникам, а каждое воскресенье.
Сущность нэпа, как нам тогда объясняли взрослые, сводилась к борьбе между кооперацией и частником. Кто кого. Вот и шла у них между собой живая конкуренция, которая всем жителям была выгодна. Я не помню, когда возникло слово нэпман. Пожалуй, узнал я его позднее, уже из книг. А поскольку тогда я был ребенок, нэпманов в глаза не видел. Вспоминая теперь, я даже могу сказать, что с одной нэпманшей я имел дело. Женщина эта была немного знакома с моими родителями и держала павильон «Мороженое» в городском парке. Это была крытая с ажурными стенами из реек голубенькая беседка, самая изящная из всех находившихся в парке. Женщина эта — ах, я забыл ее имя и фамилию! — часто обращалась ко мне с просьбой наколоть ей грецких орехов для того, чтоб делать ореховое мороженое. Наша квартира помещалась в доме совсем близко к парку — улица Кооперации, дом 3. Мне давали пакет с грецкими орехами. Я брал глубокую тарелку, молоток, садился во дворе на лавочку и — стук-стук! — колол орехи. Старался не съесть ни одного ореха, но все же не удерживался и наиболее мелкие крошки бросал в рот. Наколов тарелку орехов, я нес ее прямо в голубой павильон и отдавал хозяйке. Хозяйка тут же усаживала меня за столик и опрашивала, какого мороженого я хочу. Это была плата. Конечно, она эксплуатировала детский труд, но, право, я не чувствовал гнета этой эксплуатации и вполне бывал доволен сладким заработком. Войдя в полное доверие, я иногда приглашался к хозяйке и домой. Собственно, не в дом, а во двор. Там для меня открывался маленький чистенький сарайчик, в углу которого грудой лежали вафельные обрезки, и мне разрешалось не только их есть, но и брать с собой. Дома все бывали довольны моей добычей, так как похрустывать вафлями любили все.
Парк, в котором находился сладкий голубой павильон, был любимым местом гуляния горожан вечером — там гремел духовой оркестр и на скамеечках сиживали парочки, парочки... Впрочем, вечером мы туда не ходили, а только если что и замечали, то издали. А днем парк был наш! Там на его краю, над самой Волгой был воздвигнут величественный постамент из финляндского гранита — его соорудили к трехсотлетию дома Романовых, т. к. известно, что в 1613 году Россия, потеряв уже всех из рода Рюриковичей, измученная лжедимитриями, неудачным Шуйским и вообще междуцарствием, отправила посольство в город Кострому, в Ипатьевский монастырь, расположенный на стрелке слияния Волги и реки Костромы, звать на царство сына митрополита Филарета Михаила. Хотя постамент этот и был уже сооружен, но фигуры царей, которые предполагалось установить на его выступах, к 1913 году поставить не успели, и они, эти фигуры, стояли в открытых громадных ящиках вблизи постамента. Стоял там и сам митрополит Филарет и выделялся среди других чугунных темных фигур своей церковной одеждой, а главным образом круглой золотой пупочкой на голове, на скуфье. Мы, ребята, лазили этим фигурам на руки, на плечи и даже на головы. Не знаю, в каком году эти фигуры исчезли. Но зато очень хорошо помню, как сняли верх постамента — он кончался как бы крытой часовенкой, где должна была гореть лампада,— и привезли очень большую статую Ленина. Статуя эта была так велика, что стоявшая на земле кисть руки Ленина — статую привозили по частям — поражала своим размером, так как была чуть ли не в мой рост. Монумент этот стоит и поныне, и его видно издалека, когда подъезжаешь на пароходе к Костроме, если едешь с верховья.
Старинный этот парк, который и сейчас любим горожанами, недавно чуть не снесли, так как на его месте хотели построить обком партии, но костромичи отстояли любимое место отдыха.
Дворовые игры тех лет, в которые мы играли, сейчас почти выветрились: лапта, городки, в конфетные картинки, в «чижика». «Чижик» — это заостренный, заточенный с двух сторон, как карандаш, деревянный кругляшок немного толще большого пальца и длиной в два-три вершка. «Чижик» клали на землю, игрок должен был с размаха палкой ударить по острому кончику «чижика» и, когда тот взлетал в воздух, уже в воздухе еще раз ударить по нему своей палкой с тем, чтоб «чижик» улетел как можно дальше. Били по очереди. От чьего удара «чижик» улетал дальше, тот и считался победителем. Бывали случаи, когда «чижик» попадал кому-нибудь в лоб. Тут уж и смех, и переполох, и игрок имел право перебить.
События глобального значения до нас доносились глухо. И хотя мальчишки-газетчики носились по улицам и даже забегали во дворы, выкрикивая наиболее захватывающие новости, они нас не интересовали. Даже о городских событиях знали мало. Собственно, жизнь текла ровным светлым потоком. Так, во всяком случае, казалось мне. В школе, конечно, не обходилось без чрезвычайных происшествий. Например, в классе естествознания пропали банки с заспиртованными змеями и ящерицами. Был переполох. Пошел слух, будто учитель естествознания вместе с химиком выпили спирт, а живность выбросили. Но, думаю, это было ехидной фантазией старшеклассников.
Правда, одно событие действительно тронуло за сердце. Учительница математики у нас была очень красивая молодая женщина. Даже мы, пигалицы, понимали, что она красавица. Бархатные карие глаза, вьющиеся каштановые волосы и нежный, чуть смуглый цвет лица. Когда она входила в класс, делалось светлее. Мы ее уважали за ее красоту. И вдруг учительница исчезла. Один день, другой, третий... И поползли слухи. Ее увезли в Москву... операция... что-то с глазами, с лицом. А дело было вот в чем. Это уж я знаю точно. Шла она вечером по Крестьянской улице. Это маленькая и довольно глухая улочка, хотя и рядом с центром города. Навстречу ей двигалась женщина в черном платье. Поравнявшись, женщина в черном взмахнула рукой, в которой оказался пузырек, и плеснула что-то в лицо нашей учительнице. Это «что-то» была серная кислота. Один глаз был выжжен, а кожа лица обгорела. В местной газете (кажется, она и тогда называлась, как и теперь, «Северная правда») появилась статья «Женщина в черном с серной кислотой». Причина преступления — ревность. Самой любовной истории мы, конечно, не знали, но, кажется, что-то связанное с нашим учителем обществоведения. Город гудел. В то время подобные истории благодаря печати быстро делались предметом всеобщей гласности.
Город взрослых жил своими событиями. В самое цветение нэпа умер Ленин. И хотя мне не было еще и одиннадцати лет, день этот, вернее, вечер, помню. В те годы торжественно отмечался день 9 января, Кровавое воскресенье. По новому календарю день этот падал на 22 января. Всюду проходили торжественные вечера. Они не носили характера собраний — не было ни речей, ни выступлений, они скорей походили на вечера художественной самодеятельности, иногда приглашали даже артистов из городского театра. Вот на таком вечере в 1924 году 21 января я и был, но не в своей школе, а в той, где учились братья. Концерт был в разгаре. Разыгрывали, сколько помню, шараду — этот вид искусства тянулся, видимо, от XIX века. Даже шараду эту помню: кто-то в остроконечном колпаке средневекового алхимика мелом на полу школьной сцены очерчивал круг и пояснял его магическое значение. Слово круг и было первым слогом. Второй слог был междометие «о» — как он разыгрывался, не помню. А третий — «ворот», его помню. Надо было кого-то взять за ворот и выбросить именно из того круга. Эти три слога образовывали слово «круговорот», и его в конце шарады произносила какая-то фея, указывая палочкой на небосклон и говоря: «Смотрите, солнце уже свершило свой круговорот». Кончилась эта шарада, все стали галдеть и угадывать, что же обозначала пьеска.
И вдруг на сцене появился директор школы и попросил прекратить концерт и разойтись по домам. Причину не объяснил. Мы нехотя оделись, вышли на улицу и, идя к дому, гадали — почему прервали такой веселый вечер. Уже подходя к дому, мы встретили дядю Шуру, отца моих братьев Юрия и Александра. Дядя Шура с тростью в руке, в накидке старинного образца — с бляхами и цепочкой у горла, стремительно куда-то почти бежал. Мы остановили его на мгновение и спросили, что случилось. «Ленин умер»,— коротко ответил дядюшка и еще быстрее пошел дальше. Я знал, что Ленин — главный человек в государстве, имя его произносилось непрерывно, но особую его значимость понял, может быть, именно в этот вечер: уж так взволнованно, почти растерянно попросил директор школы прекратить вечер, так все в школе вдруг притихли, так стремительно и так поздно шел дядя Шура.
Вскоре стали возникать Ленинские уголки, они образовывались всюду, даже во дворах. В сарае, отведенном нам для игры, мы тоже одну стену сделали Ленинским уголком: портрет Ленина, его же фотографии вместе с соратниками, стихи, вырезанные из газет. Да и сами, кто постарше, что-то писали. В последующие годы уголок этот всегда обновлялся к 21 января. Сюда же потом прибавлялись фотографии и стихи, посвященные Первому Мая, Дню Парижской коммуны, 9 января, Октябрьской революции — праздникам, которые особенно отмечались в те годы. Все это мы чтили с самой детской чистотой. Может быть, уголки эти и носили характер детской игры, но уже какой-то особой, с оттенком большой серьезности. И с полной искренностью и верой.
В эти же двадцатые годы я начал мужать, из детского возраста переходить в подростка. Как и полагалось, менялись черты характера, во всяком случае, возникали новые. Я сделался более резким, способным на неожиданные выходки, не свойственные мне ранее. Подрался с одноклассником, что называется, в кровь. Домой не пошел, а укрылся у приятеля — останавливал кровь, льющуюся из носа, застирывал пятна на одежде. В этом же классе — он тогда помещался на первом этаже — с улицы с разбега прыгнул в окно, угодил в ноги входящей в класс учительнице. Она упала и выгнала меня из школы. Я лежал на траве на горе Муравьевке, что была на пути от школы к дому, ревел и боялся показаться родителям. Системой каких переговоров между родителями и школьным начальством меня восстановили, не знаю. Отмечу только, что, когда я под вечер пришел домой и объявил о своем изгнании из школы, родители не ругали и даже объясняли: «Ну и что? Ничего особенного, все обойдется». Видимо, лицо мое, мой взгляд вызывали у них озабоченность.
Я уже, кажется, писал, что родители мои были люди малообразованные, но умные. Они понимали, что вести себя в тринадцать лет так, как будто мне десять, я не мог, они знали, что в этом возрасте пробуждаются к деятельности новые внутренние органы человека. Выгнать меня из школы не выгнали, но оставили на второй год, так как учился я в это время из рук вон скверно. Получил переэкзаменовку по русскому языку и, когда на этой переэкзаменовке на вопрос учительницы Маргариты Станиславовны Норейко: «Какая часть речи «кусты»?» — ответил: «Глагол»,— мое повторное пребывание в пятом классе определилось окончательно. Замечу кстати: оттого, что я, приехав в Кострому из Ветлуги, угодил не в четвертый класс, как следовало бы, а в третий, оттого, что в пятом я сидел два года, в театральную школу попал не в семнадцать, а в двадцать один год, в Литературный институт двадцати девяти лет и окончил его на тридцать восьмом году жизни,— ничего я не потерял и даже подозреваю, что выиграл.
Я забыл сказать, что в те годы многие продукты и, как теперь говорят, предметы первой необходимости приносили на дом. За услуги, конечно, сколько-то доплачивали, отчего мы таким способом покупали только молоко у молочницы-татарки. На окраине Костромы, в нижней ее части, если считать по течению Волги, располагалась Татарская слобода с аккуратными деревянными домиками и мечетью в центре. Вероятно, слобода эта — след древнего татарского нашествия на Русь. Но в наше время, конечно же, никакой вражды между русскими и татарами из слободы не было. Напротив, мы испытывали полное уважение к автономии этой слободы и никогда не лезли на ее территорию. Это все равно, что входить в чужой дом без приглашения. Мы знали, что там люди живут своей жизнью — некоторое царство-государство. Рано утром по нашей улице — она как раз своим концом упиралась в Татарскую слободу — я видел в окошко, как татарки шли вереницею, несли на базар молоко — в кринках, бидонах, медных кованых кувшинах. Еще не доходя до базара, многие из них заносили молоко в дома, в том числе и в наш дом. Изо дня в день, из года в год. Считалось, что молоко надо брать у одной молочницы и, конечно же, это молоко должно быть от одной коровы. Если узнавали, что какая-то молочница сливает в одну посудину молоко от двух разных коров, это считалось чем-то ужасным и у нее молоко не брали. От этих бредущих в ранних сумерках или в раннем рассвете татарских женщин-молочниц, от запаха парного молока да и от самой Татарской слободы, которой давно нет, так как город Кострома разросся во все стороны, у меня сохранился большой медный кованый кувшин, купленный тетушкой и подаренный мне ее дочерью Татьяной, моей двоюродной сестрой. Кувшин этот красивый, и мы ставим в него цветы.
И хотя молодое Советское правительство, говоря словами Ленина, вводило нэп «всерьез и надолго», продолжался он только до 1928 года. Мне тогда было уже пятнадцать лет, но я не понимал, что же случилось. Теперь знаю.
1983 год, июль.
Фото Л. Шимановича.


Поэзия

Тамаз ЧИЛАДЗЕ

Камни и птицы

Спелый шиповник на камень упал —
осени поздней слеза.
Осень устроилась здесь на привал.
Свет ослепляет глаза.
Ветер проносится с птицей в руках.
Солнцем согрета трава.
Кто-то кричит высоко в облаках —
не разбираю слова.
Тихие камни, щебечущих птиц
буду, как ветер, ласкать.
Жизнь моя падает, падает ниц,
Канула — не отыскать.
В небе незримая птица поет.
Близится время потерь.
Вот оно — сердце большое мое,
ветром раскрытая дверь.

Маленькая станция

В сумерках за переездом деревня стоят.
Дальше — где звезды —
поля без конца и без края.
И семафор, как шиповника ветка, горит:
встал у дороги и смотрит на мир не мигая.
Дрогнул состав. Ты сошла и осталась одна.
Ты, словно выстрел беззвучный,
стоишь на перроне.
А высоко над тобою сияет луна
в радужной, стало быть, к холоду,
— яркой короне.
Время тобою и только тобою полно.
Так и стоишь ты, лицо запрокинув неловко.
Степь. Полустанок. И поезд уехал давно.
Только мгновение длилась его остановка.

***

Закатный час уже сквозил повсюду.
Садилось солнце. День сходил на нет.
И памяти порожнюю посуду
заполнил тихий красноватый свет.
Напоминавший сразу сотни прочих,
был вечер, как наскучивший рассказ.
Звезда всходила и который раз
светила, не дождавшись ночи.
Я шел и шел. И медлил я с ответом.
И так смолчал я на исходе дня,
хотя на берегу пустынном этом
подслушать было некому меня.

Перевела с грузинского Н. СОКОЛОВСКАЯ


<- предыдущая страница следующая ->


Copyright MyCorp © 2019
Конструктор сайтов - uCoz