каморка папыВлада
журнал Огонёк 1991-09 текст-6
Меню сайта

Поиск

Статистика

Друзья

· RSS 12.12.2017, 19:10

скачать журнал

<- предыдущая страница следующая ->


ДЕМОКРАТИЯ ПАРТИЙНОЙ БЮРОКРАТИИ
Режим аппаратного засилья искал для себя теоретического оправдания, жаждал быть в глазах людей увенчанным нимбом демократизма. Отвечая этой потребности, секретарь Московского комитета ВКП(б) Н. А. Угланов решил дать определение сущности внутрипартийной демократии. В его определении, однако, роль активного начала осталась исключительно за партийным аппаратом, а партия выступала лишь в качестве материала.
Демократия, по Угланову, состоит в том, «чтобы своевременно и правильно ставить перед партией задачи». Для него несомненно, что задачи ставит аппарат и только аппарат, и если он их ставит своевременно и правильно, причем о своевременности и правильности судит он сам, то это и есть «внутрипартийная демократия».
Демократия состоит, далее, в том, «чтобы втягивать в обсуждение и разрешение этих вопросов широкие массы партийцев». Партия изображается тут в виде инертной массы, она так упирается, что ее надо тянуть на аркане к обсуждению задач, которые ставит перед нею тот же партийный аппарат. И вот если он своевременно ставит, а затем правильно втягивает, то это и есть «внутрипартийная демократия».
Демократия состоит еще в том, чтобы «проверять на настроениях рабочего класса правильность нашей политики и на основе такой проверки выправлять линию». Тот самый аппарат, который ставит, втягивает, разъясняет,— этот же аппарат проверяет свою политику на настроениях, чтобы затем выправлять линию. Таким образом, линию выправляет тот же, кто ее создает: аппарат. Он ставит задачи «правильно и своевременно», то есть те задачи и тогда, какие и когда найдет нужным. Он втягивает партийцев в их обсуждение в тех рамках и пределах, какие считает правильными и своевременными. Он разъясняет то, что находит нужным, через партию рабочему классу. Он, аппарат, проверяет результаты своих действий на настроениях. И он же на основе такой проверки оценивает свою линию.
Никаких других черт демократии руководитель московской организации не указал. Пытаясь определить сущность демократии, он определил сущность бюрократии. (Совсем как щедринский градоначальник, который однажды начал объяснять глуповцам права человека, а кончил тем, что объяснил права Бурбонов.) У него выпали даже такие черты демократии, как выборность, коллективность в принятии решений.
Прежде провозглашали открытое, свободное обсуждение всеми членами партии всех важнейших вопросов партийной жизни и свободу дискуссий по ним. Теперь же оставалось в дисциплинарном порядке проводить дискуссии по назначению сверху, обсуждать то, что прикажут обсуждать в видах зондирования настроений. Эта казарменная установка была впоследствии закреплена в Уставе 1934 года. Раздел о внутрипартийной демократии огораживал право на дискуссию такими колючками устрашающих фраз, которые заставляли шарахаться от такого права. Дискуссия могла быть объявлена, если ЦК найдет «необходимым проверить правильность своей политики путем дискуссионного обсуждения в партии». Всякая дискуссия и в отдельных организациях, и в партии в целом должна быть «организована». Причем, главное, так, чтобы «незначительное меньшинство» не могло «навязать свою волю громадному большинству». То есть спорить разрешалось о том, с чем и без того все (виноват, «громадное большинство») согласны. Иначе, стращал Устав, хана всей силе и стойкости «диктатуры пролетариата на радость врагам рабочего класса».
Уже с середины 20-х годов нормальные дискуссии, без которых нет развития, были, в сущности, запрещены навсегда. Создавалась некая теория, что спорные хозяйственные и политические вопросы могут решаться без обсуждения. В партии лишь «широко пропагандировали» то, что решено за ее спиной, без ее ведома и согласия. В степень теории были возведены официальные клише, которые повторяются у нас до сих пор, вроде тех. что обнаружение разногласий — лишь «вода на мельницу», что дискуссии отвлекают от делания дела и т. п.
Зажим дискуссий и критики снизу сопровождался неистовой односторонней полемикой против оппозиции сверху. И все больше полемика вырождалась в проработку, оскорбления, прямую брань.
Чтобы порочить доводы человека, надо порочить самого человека — таково давнее правило полемистов известного рода. А еще лучше — объявить, что доводов вообще нет. Этот прием постоянно и не слишком искусно использовал Сталин. Троцкисты, говорил он, «перестали быть политическим течением в рабочем движении... они превратились в беспринципную и безыдейную банду профессиональных вредителей, диверсантов, шпионов, убийц. Понятно, что этих господ придется громить и корчевать беспощадно, как врагов рабочего класса, как изменников нашей родине. Это ясно и не требует дальнейших разъяснений». Видите, течения нет, идей нет, значит, и спорить не о чем, хотя еще вчера сам он неустанно внушал, что троцкизм стремится заменить собою ленинизм. И вдруг исчез. Вместо политического течения остались одни «факты» преступных действий, подработать которые — дело для карательных органов пустяковое. Да и они, факты, не нужны. Государственный обвинитель Вышинский на московских процессах опирался на эту тираду Сталина как на самый что ни на есть фундаментальный «факт».
Сколько же лютой злобности, смертной вражды было привито обществу в ту пору. И как трудно избыть сегодня это наследие. Мертвый хватает живого. Необходимую и неизбежную полемику многие, похоже, понимают как распрю и публичное поношение новых врагов. И справа, и слева, и сполулева полемика сплошь и рядом ведется с крайним раздражением, ничем не мотивированной ненавистью, с чисто большевистской нетерпимостью. Готовы на ровном месте, порою из-за пустяка, сами себя развести по разные стороны «баррикад». Спорят люди уважаемые, бог знает чем колют глаза, думая — противникам, а на самом деле самим себе, забывая, что личная нравственная высота — важнейшее условие убеждения свидетелей любого спора. В ходу двойной счет, двойной суд в оценке себя и других. Фокусы двойной бухгалтерии просты: то, что в моих устах критика, то в твоих — нападки, очернительство, погоня за популярностью. Мне позволительно громить и сокрушать, ты же обязан быть паинькой, терпеливо и педагогично поправлять, проявляя благожелательность. Я воплощенная скромность, ты самозваный выскочка. Словом, я благороден, что и доказывается твоей испорченностью.
Вот и Борис Олейник в своей программной двухполосной статье «Размышления и уроки» («Правда» от 23 и 27 октября минувшего года) не уберег себя от соскальзывания на такие же, в сущности, приемы критики, которыми попрекает других. Многие с ним согласятся, что играть на эмоциях толпы, пуская слушок про того или иного «партократа», будто у него подвалы забиты икрой и прочим дефицитом,— последнее дело. Однако ничем не лучше, на мой взгляд, и призывы автора поинтересоваться образом жизни и доходами «борцов за народное счастье» (презрительными кавычками он помечает неугодных народных депутатов, которых именует — без кавычек — обнаглевшими нуворишами). Призывы допросить депутатов: где лечатся, в каких местах прячут гаражи и дачи? Какую зарплату положили себе руководители некоторых общественно-политических движений за счет взносов малоимущих и за счет свободно конвертируемой валюты? А уж замыслы оппонентов КПСС, «истинное лицо» неназываемых «новоявленных лидеров и в парламентах, и в партийных звеньях» рисуются сплошь черной краской. Известно: порядочный человек и в противниках своих видит людей порядочных. Так считает и Б. Олейник, ибо говорит, что наличие совести «нормальный человек предполагает даже в самом заклятом своем враге». Однако «новоявленным» (не заклятым врагам, а таким же, как и сам, депутатам) в существовании этого ингредиента тут же отказывает: «У них отсутствует элементарная (подчеркнуто) совесть».
На таком-то уровне «этики спора» мы, коммунисты, нередко ведем политическую полемику, одновременно возвещая, что мы за диалог, за творческое сотрудничество с другими партиями и движениями, за поиск согласия. Такая метода означает именно «повторение пройденного». Еще оппозиционеры 20-х годов называли подтасованной идейную борьбу, в которой смешивают божий дар с яичницей, вытаскивая на общественную трибуну не идущие к делу личные характеристики и намеки на посторонние обстоятельства. Интересно в этом отношении письмо Троцкого к Ярославскому как члену Президиума ЦКК: «Можно считать привилегии чрезмерными. Можно их ограничивать. Всякой такой мере, поскольку она коснулась бы меня, я подчинился бы, думаю, не хуже всякого другого товарища. Но упоминать об автомобиле в связи с политической полемикой по принципиальным вопросам,— значит заниматься инсинуациями, что особенно недопустимо со стороны члена Президиума ЦКК. Именно тут приходится вспомнить Ваши же слова о том, что позорно примешивать личные моменты к таким большим вопросам».
Идеи побеждаются только идеями. Уважающий себя полемист обращает главное внимание на те аргументы своих оппонентов, которые сами они считают наиболее убедительными. Чтобы опровергнуть противника, указывает в «Науке логики» Гегель, надо вникнуть в то, что составляет его сильную сторону, и поставить себя в сферу действия этой силы, «нападать же на него и одерживать над ним верх там, где его нет, не помогает делу».

ПОЛЕМИЧЕСКИЕ КРАСОТЫ
В стенограмме Объединенного пленума ЦК и ЦКК (октябрь 1927 г.) были отмечены далеко не все грубые реплики, которыми Троцкого постоянно перебивали из президиума. Не было указано также, что из президиума в него был брошен стакан. Что его пытались за руки стащить с трибуны. Не записано, что Ярославский швырнул в него томом контрольных цифр. На этот поступок Троцкий в своем заявлении в Секретариат ЦК обращает особое внимание, желая вскрыть его морально-политический смысл. Как же так? Рабочего-партийца за резкое слово в ячейке во время прений могут исключить из партии. А тут Ярославский, один из организаторов и руководителей этих исключений, член Президиума ЦКК, считает возможным в высшем органе партии прибегать к подобным методам. (Вспомним, что Ем. Ярославский в 1924 году выступал на пленуме ЦКК с докладом «О партэтике». В сборнике «Партийная этика», Политиздат, 1989, под моральные сентенции Ярославского, довольно плоские, отданы десятки страниц.) Шверник «также бросил в меня книгу... Надеюсь, что его подвиг будет закреплен в стенограмме».
Ни одна из этих выходок не встретила осуждения со стороны президиума. Что все это означало? Из речи Троцкого при исключении из ЦК: «Зачем Ярославским, Шверникам, Голощекиным и другим спорить по поводу контрольных цифр, если они могут толстым томом контрольных цифр запустить оппозиционеру в голову? Сталинщина находит в этом свое наиболее разнузданное выражение, доходя до открытого хулиганства... Уже раздаются голоса: «тысячу исключим, сотню расстреляем — и в партии станет тихо». Так говорят несчастные, перепуганные и в то же время осатаневшие слепцы. Это и есть голос термидора. Худшие, развращенные властью, ослепшие от злобы бюрократы подготовляют его изо всех сил».
Разумеется, опираясь на «мнение народа», «партийных масс». Сцены, вроде той, что разыгралась на Объединенном пленуме, служили подсказкой, в каком духе следует и внизу проводить «дискуссии». Эти руководящие сигналы мгновенно подхватывались и яростно воплощались в практику. На собраниях организованные группы проинструктированных крикунов срывали стуком, шумом и свистом попытки сторонников оппозиции объясниться с активом. Горланы и свистуны нередко бывали организованы в строго военном порядке. На одном из собраний московского актива командир боевиков дирижировал ими, сидя спиной к трибуне.
Если нет аргументов,— поднимай невообразимый грохот и шум. А потом издевательской ссылкой на общественное мнение доказывай, что люди так идейно выросли, что не нуждаются в выступлениях оппозиционеров и не хотят их слушать... Да, замена доводов свистом и топаньем, выталкиванием, улюлюканьем — зрелище удручающее. Но вот ведь что получается. В одной из записок в Политбюро, под которой стоит и подпись Троцкого, система насильственного срывания собраний организованными группками оценивается чуть ли не как бесценный опыт, если... если он используется не против нас, а нами. «В прошлом нашей партии такие средства применялись на собраниях, созываемых буржуазными партиями, а также — на собраниях с меньшевиками после окончательного раскола с ними». Теперь же, «внутри нашей партии», не надо. А ведь тысячелетия назад было заповедано: не поступай с другими так, как не хочешь, чтобы с тобой поступали. Но, видно, некоторые «славные традиции» бывают посильнее моральных запретов...
О том, что выходит, когда подобные приемы «полемики» становятся достоянием толпы, показала демонстрация по случаю 10-й годовщины Октября. Было все. Снабженные свистками и пищалками кучки дезорганизаторов пытались внести в шествие озлобление и довести дело до столкновений. В разных районах Москвы рабочих, несших лозунги оппозиции «За ленинский ЦК ВКП» (т. е. не за тот, что существует), «За подлинную рабочую демократию», жестоко избивали. Особенно преступными считались полотнища с призывом выполнить завещание Ленина. Этот ненавистный оппозиционный плакат выхватывали из рук, срывали со стен и уничтожали на глазах милиционеров и зевак. Избивали и тех, кто осмелился выйти с официально изданными портретами руководителей оппозиции, а портреты рвали на куски и втаптывали в грязь. Побои сопровождались антисемитскими выкриками, независимо от национальности избиваемого. На гостиницу «Париж» (Дом Советов), где на балконе находились оппозиционеры, был совершен налет. После бомбардировки картофелем, льдинами, камнями, палками налетчики ворвались на балкон, вытолкали людей и закрыли в одной из комнат, приставив военный караул. Некоторых избили, в том числе членов ЦК Смилгу, Преображенского. Квартира Смилги была разгромлена. Среди налетчиков были пьяные.
Одну из характерных особенностей позорных бесчинств оппозиционеры усматривали в том, что худшие элементы сталинского аппарата орудовали «в союзе с прямыми отбросами мещанской улицы». Могли бы сказать: люмпенами. Теми самыми, как писал Ф. Энгельс, «отбросами из деморализованных элементов всех классов», которые сосредоточиваются главным образом в больших городах и которых он характеризовал как наихудших из всех возможных союзников: «Этот сброд абсолютно продажен и чрезвычайно назойлив... Всякий рабочий вождь, пользующийся этими босяками как своей гвардией или опирающийся на них, уже одним этим доказывает, что он предатель движения».
...По итогам юбилейного торжества Центральный Комитет и ЦКК, «выполняя волю партии», исключили из ее рядов Троцкого, Зиновьева и других оппозиционеров, которые, «грубо нарушив советские законы», выступили на улицах с антипартийными лозунгами. «Против троцкистов поднялась волна народного гнева и возмущения». Это из «Истории КПСС» под редакцией Б. Н. Пономарева, 1984 год, издание седьмое. Седьмое переиздание «Краткого курса».

«И ВЕЧНЫЙ БОЙ...»
Троцкизм и троцкистов у нас проклинали, мучили, уничтожали, не зная толком, за что. И разве лишь о троцкизме или ином каком-нибудь «изме» сейчас речь?
Кого только мы не сталкивали в «помойную яму истории», кого только не гнали и не отлучали! Насмерть бились со славянофилами, народниками, плехановцами, великими русскими философами-идеалистами, литературой русского зарубежья, не показывая и кончика тех воззрений, над которыми одерживали (в воображении) блистательные победы. Эти победы ослабили и опустошили нас. И сама она, наша история, не оказалась ли в такой же яме идеологии? Не загнана ли в казенные учебники «истории без лиц», из коих только и можно узнать что о триумфах генеральной линии над оппозициями, уклонами, антиленинскими течениями?
Помаленьку начинаем одумываться. Но многое словно сидит в генах. Жажда битвы. Жажда опрокинуть, отбросить, смять. Все как одержимые хотим побеждать, и никто не хочет убеждаться. Хотя бы выслушать. А ведь любовь к правде неотрывна от искреннего желания понять, почему другие думают не так, как мы. Не всем нам доступна и простая диалектика древних, считавших, что само поражение в споре не слишком огорчительно, ибо побежденный больше выигрывает: он умножает свои знания. Напоминание об этом в нынешней накаленной атмосфере есть, что и говорить, чистое прекраснодушие. Слишком притупилось чутье к нарушениям кодекса чести в политической, научной, литературной борьбе. И все же, верится, придем и мы к цивилизованной полемике.
Пока же нам часто не хватает умения взглянуть на дело с чужой точки зрения, поставить себя на место другого и увидеть то, что видит он, вникнуть в ход его мысли и понять, каким образом, в какой обстановке его мнение могло родиться. Способность увидеть суть проблемы так, как видит ее другая сторона,— значит глубже в ней разобраться. Человек не может ошибаться сознательно. Источником заблуждений является, как отмечал И. Кант, «видимость истинности», не личный обман, а обманчивая идея. Не дико ли звучат, к примеру, речи Троцкого о том, что всем коммунистическим партиям мира «предстоит пройти через стадию фактического ниспровержения демократического государства. Это задача гигантской трудности; в странах старой демократии — в тысячу раз более трудная, чем у нас... Остается (для них) еще самое главное: революционно ниспровергнуть демократию, глубоко вросшую в национальные нравы, ниспровергнуть на деле». И все во имя высшей, пролетарской демократии. Какое помрачение ложно направленного ума! — скажут читатели. Но будем объективны. Ведь и сами мы еще вчера стояли во главе «могучего социалистического лагеря», в котором оказались сброшенными чуждые «национальным нравам» казарменные режимы.
Нас обступали «видимости» со всех сторон. То бродячий «призрак коммунизма», то болотные огни мировой революции, то химера сотворения рая земного в отдельно взятой стране, то фетиш гениальных вождей. И тот же, по слову Троцкого, «призрак троцкизма». Освобождаясь от «видимостей», мы учимся смотреть открыто и прямо на то, что было, и на то, что есть.


ПУЛЯ НА ШЕЕ
Георгий РОЖНОВ

Фото Льва ШЕРСТЕННИКОВА

Ездить, ходить сюда — не могу больше, хватит. Смотреть, как по коридорам, по аллеям сада ковыляют то с палочкой, то на костылях, то по самые глаза спеленатые бинтами стриженые пацаны, ловить их то отрешенные, то сочащиеся болью, то злостью горящие глаза, слушать, как в операционной клацают в тазик то пули, то осколки, как хирург в свете плафонов рявкнет вдруг: «Сердце ему держи, уйдет ведь!», как по средам (посетительский день) съехавшиеся со всей страны отцы, матери, сестры, невесты лежащих здесь ребят хватают за рукава халатов то врача, то медсестру, то фельдшера и кто-то благодарит, кто-то молит о чуде, а кто-то криком кричит слова, которые тут бы забыть... А потом выходишь за ворота, едешь в автобусе или электричке, идешь по улице, где все могут ходить, толкаться, хохмить или собачиться в очередях, смотреть по телевизору обязательные теперь шоу или ленивое переругивание политиков, пугать друг друга отменой очередной купюры и ростом цен — час назад в какую жизнь меня занесло, почему не знал ее раньше?
Помолчу сейчас и продолжу строже, спокойнее.
Я был в Центральном госпитале внутренних войск МВД СССР, что от Москвы совсем рядом. Бывал там в прошлом году — после Ферганы и Карабаха, навещал друзей. Они лежали с обычными, как мы с вами, сугубо штатскими болезнями и как-то стеснялись своих инфарктов, гипертонии, простуды перед теми, кого вносили сюда на носилках, прошитых пулями и осколками, остро заточенными палками или железными штырями или горевших в подстреленных бэтээрах — все там же, в горячих точках,— новое понятие в нашей географии.
В прошлом году в госпиталь привезли восемьдесят пять таких горемык, у каждого в истории болезни одна и та же строчка: «Огнестрельное ранение». Или: «Травма черепа». Или: «Множественные ожоги». Сорок пять из них дышали на ладан, пульс нащупывался с трудом. Так вот, ни один из приговоренных к смерти в этом госпитале не умер, ни одной похоронки отсюда не ушло. Тринадцать мальчиков стали инвалидами, кому восемнадцать, кому девятнадцать годков. Семьдесят два парня уехали по домам здоровыми абсолютно, только шрамы да память горькую увезли с собой.
Этот госпиталь фронтовой. Если мы услышим весть еще из одной горячей точки, в тот же день из Москвы на транспортном самолете ВВ туда, где идут бои, вылетит медсанбат — и врачи всех специальностей, и сестрички. Вместе с ящиками с аппаратурой и лекарствами они повезут лично для себя каски, бронежилеты и автоматы — это когда ТАСС сообщит, что обстановка (перечислять — где?) обострилась и туда введены подразделения внутренних войск. Я прошу не путать их с частями армии, которая стоит под началом маршала Язова,— не ВВ грохотали танками в Баку и Вильнюсе, не они лупцевали людей саперными лопатками в Тбилиси. Но это я так, к слову, — каждому свое. И вообще Боже нас упаси переносить гнев с политических бездарей на подневольных исполнителей, на наших с вами сыновей в военной форме. И разговор-то сейчас о другом: коли уж нам суждено слышать выстрелы то в одной, то в другой республике, коли пуля боевика все-таки достает то солдата, то офицера, будем спасать их от смертей и увечий, возвращать если не в строй, то по родным домам такими же крепкими, какими они уходили под ружье.
Здесь, в госпитале, это умеют, не знаю, право, как повезло здешнему начальнику подполковнику медицинской службы Служаеву Геннадию Васильевичу окружить себя такими профессионалами, такими подвижниками. Я, когда наслушался о них добрейших слов от раненых, от их родных да еще начитался писем, которые те сюда присылают с благодарностями, поклонами, благословениями, когда сам познакомился с хирургами, терапевтами, анестезиологами, сестрами, когда поддался их обаянию и был очарован каждым, решил за рассказ не браться, слишком уж будет он восторженным, пышнословным, пусть они сами о себе говорят, а мы уж послушаем.
Голик Мария Серафимовна, старшая медсестра реанимационного отделения, солдатики зовут ее то по имени-отчеству, то «тетя Маша», а врачи постарше — и Машенькой; ей слово первой.
Вот послушайте, что она мне вспомнила:
— В январе прошлого года, 12 числа, нас подняли по тревоге — подполковников медслужбы Харькового и Хоребу, приказали вылететь в Степанакерт. Сначала сели в Гяндже, потом тут же на военном вертолете полетели дальше. Задача: срочно развернуть медсанбат в высокогорном поселке Шуша. Сели в машину с красным крестом, там уже был старлей, представился: Альбиков Сергей. В каске, бронежилете, автомат на груди. Спрашиваю: вы взводный? А он: да врач я, терапевт. Так же и нас экипировали. Добрались до Шуши нормально, никто не стрелял, а тут сообщение: срочно ехать в поселок Мартуни, там солдата ранили в голову. Умер он, нас не дождался. А когда в Шушу возвращались,— шквал огня. Мы залегли, отстреливались. Пронесло. 18 января я на военном вертолете повезла в Тбилиси, в госпиталь, солдата и офицера. В районе Казаха нас обстреляли, вертолет то в сторону, то вниз, я солдатика на руках держу, уколы еще исхитряюсь делать. Довезла.
В мае девяностого летала в Ереван, там наш караул обстреляли — на вокзале, помните? Командующий войсками прислал свой самолет, мы там все столики, все кресла перевернули — надо было носилки ставить. Я прошу пилотов: миленькие, скорее, не довезем ведь. На полчаса раньше в Москве сели, все были живы, в сознании. Спасли всех, кроме Терещенко, лейтенанта,— пули были у него в позвоночнике, умер он в госпитале имени Бурденко, двадцатилетний, красивый, у него только губы и двигались — улыбался. Не знаю, может быть, нам скоро в Осетию лететь?
Полковник медицинской службы, начальник хирургического отделения Гордеев Евгений Петрович, сорок три года, побывал в Афганистане.
— Я уже старый,— смеется.— Вы знаете, сколько хирурги живут? У меня было два учителя — Трусевич Георгий Петрович и Егоров Владимир Иванович. Оба умерли от инфарктов — Егорову было 56 лет, а Трусевичу и того меньше — 50. Нормальный хирург, бывает, стоит за операционным столом по 10—12 часов, и не просто стоит — работает. Для меня, когда я беру в руки скальпель, нет ни своих, ни чужих страдальцев. В Афгане я оперировал и земляков, и душманов, здесь так же: будь ты наш солдат или боевик, в этого солдата стрелявший,— я обоих заштопаю. Я говорю так: перетащу-ка я тебя, голубчик, назад — из смерти к жизни. Так я и Саше Яковлеву сказал — он рядовой, из того самого караула, который расстреливали на вокзале Еревана. Очередь прошила ему живот, там одно месиво было. Я с ним три месяца возился, недавно домой проводил. А Сережа Платонов? У него пули раздробили бедро, началось воспаление, один выход — ампутация. Дудки! Через полгода на своих домой пошел. Откуда сейчас раненых ждать, не знаете?
Врач-терапевт, подполковник медицинской службы Сементковский Виктор Михайлович:
— С медсанбатом я побывал в Ленинакане. Спитаке, Баку, Фергане, Яйпане, Коканде, Маргилане. Можно, я ничего не буду рассказывать?
Врач анестезиолог-реаниматор, подполковник медицинской службы Харьковой Олег Александрович:
— Никому не пожелаю увидеть то, что увидел в Сумгаите, еще в 87-м году, в феврале. Десятки наших солдат были буквально растерзаны толпой, не надо подробностей, хорошо? Их послали против тысяч озверевших людей — с автоматами, но без патронов. В них летели ножи, камни, пики, в них палили и из нарезных ружей, и из пистолетов, а парни стояли живой цепью, безоружные, беззащитные. Это каратели? Это оккупанты?
Доктор Сергей Альбиков, старший лейтенант, вместо рассказа всем нам спел свои собственные песни под гитару.
Вот несколько куплетов из них, каждый может подобрать два-три аккорда и спеть по-своему, если слова придутся по душе.
Вот из одной песни: «Здесь садится солнце на крутые горы, но обманчив этот ласковый закат. Вспомнив на дорогу дьявола и Бога, вверх по ней уходит в горы медсанбат». Из другой: «Серый туман на исходе лета, серый туман плотной стеной, ветер шальной, цепью стоим в бронежилетах, бедам дорогу закрыли мы цепью живой». А вот совсем неожиданное: «Кто-то сказал, что теплее в жилетах, вовсе не греют такие жилеты солдат». «Очень обидно глупо погибнуть, это случается здесь иногда».
Каждый, кто уходит из госпиталя домой, песни эти обязательно перепишет. И еще непременно выпросит у доктора или сестрички пулю, которая хотела его убить. И на ниточке повесит на шею.


<- предыдущая страница следующая ->


Copyright MyCorp © 2017
Конструктор сайтов - uCoz