каморка папыВлада
журнал Огонёк 1991-01 текст-8
Меню сайта

Поиск

Статистика

Друзья

· RSS 26.04.2024, 16:25

скачать журнал

* * *
Неужели я настоящий
и действительно смерть придет?..
«Москва, 19 января 1939 г.
Уважаемый товарищ Берия!
В мае 1938 года был арестован поэт Осип Эмильевич Мандельштам — из его письма мне известно, что он осужден Особым совещанием на пять лет СВИТЛ за контрреволюционную деятельность (в прошлом у Мандельштама имелась судимость по 58-й статье за контрреволюционные стихи).
Вторичный арест 1938 г. явился полной неожиданностью. К этому времени Мандельштам закончил книгу стихов, вопрос о печатании которой неоднократно ставился С. С. П. Мы скорее могли ожидать его полного восстановления и возвращения к открытой литературной деятельности, чем ареста.
Мне неясно, каким образом велось следствие о контрреволюционной деятельности Мандельштама, если я — вследствие его болезни в течение ряда лет не отходившая от него ни на шаг — не была привлечена к этому следствию в качестве соучастницы или хотя бы свидетельницы.
Прибавлю, что во время первого ареста в 1934 г. Мандельштам болел острым психозом — причем следствие и ссылка развернулись во время болезни. К моменту второго ареста Мандельштам был тяжело болен, физически и психически неустойчив.
Я прошу Вас:
1. Содействовать пересмотру дела О. Э. Мандельштама и выяснить, достаточны ли были основания для ареста и ссылки.
2. Проверить психическое здоровье О. Э. Мандельштама и выяснить, закономерна ли в этом смысле была ссылка.
3. Наконец, проверить, не было ли чьей-нибудь личной заинтересованности в этой ссылке.
И еще — выяснить не юридический, а скорее моральный вопрос: достаточно ли было оснований у НКВД, чтобы уничтожать поэта и мастера в период его активной и дружественной поэтической деятельности.
Надежда Мандельштам».
Жалоба Надежды Яковлевны была рассмотрена: оперуполномоченный сержант Никиточкин нашел, что Мандельштам не заслуживает оправдания. Из постановления этого, утвержденного в 1941 году, мы узнаем также, что Мандельштам ««наказание отбывает в Колыме».
Тут же, в деле, есть и другая версия. Короткая приписка, сделанная на обороте одной из бумаг, гласит: ««Умер: 21 декабря 1938 г. в Севвостоклаге (Магад. обл.) (по справке МВД)».
Так жив? Или умер на Колыме?
В июне 1940-го жене и брату Мандельштама выдали справку: умер в возрасте 47 лет, не 21, а 27 декабря 1938 года от паралича сердца. Но здесь же указано, что в книге записей смерть Мандельштама зарегистрирована в мае 1940-го... Чему тут верить?
И наконец, уже полная чертовщина, под занавес. Реабилитация. 1956 год. И справка о реабилитации выдана... «гражданину Мандельштаму Осипу Эмильевичу по адресу: г. Чебоксары, ул. Кооперативная, д. 8, кв. 16-а»...
Правда о его смерти сейчас известна: 27 декабря 1938 года, пересыльный лагерь близ Владивостока.
* * *
...Мало в нем было линейного,
Нрава он был не лилейного,
И потому эта улица,
Или, верней, эта яма —
Так и зовется по имени
Этого Мандельштама.
Не так уж важно, есть ли улица Мандельштама в каком-нибудь городе, нет — так будет. Она уже есть навсегда — и в мировой поэзии, и в нашей жизни.

Фото из следственного дела. 1934 г. Публикуется впервые.
Открытка из Парижа, февраль 1908 года: похороны кардинала Ришара Аршевеню, траурная процессия шествует мимо собора Парижской богоматери. На переднем плане, повернулся в сторону фотокамеры — Осип Мандельштам. На другой стороне открытки — надпись:
«Дорогая мамочка! Посылаю тебе свою физиогномию, которая совершенно случайно запечатлелась на этом снимке. Можно сказать, что я обернулся нарочно, для того, чтобы послать вам свой привет.
Ося».
Открытка из коллекции Е. П. ЗЕНКЕВИЧ. Публикуется впервые.


Тоталитаризм не может прожить без своей мифологии. В свою очередь, мифологическое мышление неизбежно рождало своих вождей и героев, которым приписывались сказочные черты и былинные подвиги. Несколько поколений советских людей смотрело на эти открытки — на них молились, как на иконы, брали с собой в атаку, ими украшались стены убогих коммунальных жилищ...


Александр ХУРГИН
РАССКАЗЫ
Рисунки Левона ХАЧАТРЯНА

ОТСТРЕЛ

На мехзаводе раз в году отстреливали собак. Обычно — к Октябрьским. Потому что их разводилось больше, чем надо. Собак заведующий материальным складом держал, чтоб охраняли социалистическую собственность от народа, а они, собаки, плодились. К началу осени уже и на проходной жили, и в гараже. Целая стая. В воскресенье по заводу не пройти — сожрут. Они же наглеют, когда их много, а людей мало. Поэтому их и отстреливали каждый год. Дедок один отстреливал. В охране работал. Он умело стрелял, дедок этот. Никогда не мазал. Точно в лоб попадал. Или в крайнем случае в затылок, чтоб не мучилось животное. А собаки пока поймут что к чему — он их уже и перестреляет. Они же не могли ожидать такого, потому что дедок этот их кормил. Конечно, они его не боялись.
А в этом году дедок уволился. Сказал:
— Старый я стал работать. Буду на пенсии жить.— И уволился.
Теперь никто собак стрелять не брался. Охранники сказали:
— Мы вам охранники, а не живодеры.
А на улице давно декабрь. А собаки все бегают. За машинами гоняются, на людей гавкают.
К этому дедку домой сходили, попросили помочь родному заводу. Но он отказался. Сказал:
— Хватит с меня, пострелял на своем веку! Сказал: вызывайте будку.
А на место этого дедка в охрану устроился Савельин из кузнечного. Ему около года до пенсии оставалось — до пятидесяти лет то есть,— он и устроился. Зарплата у него средняя — хоть какие пять лет возьми — за триста была. Чего ж ему не пойти в охрану? Тем более сил у него стало мало. Правда, начальник цеха его отпускать не хотел. Говорил:
— Где я такого машиниста молота найду?
Савельин ему объясняет, что силы у него уже нету так пахать — выработался. А он слушать даже не хочет. Говорит.
— Ты на свою рожу посмотри.
А что рожа? Рожа у Савельина красная. Что да, то да. Сосуды у него так расположены. Капилляры.
Пошел, короче говоря, Савельин к самому замдиректора по кадрам и быту. У них Гунидов Петр Петрович замдиректора работал. Пришел к нему Савельин, так и так, объясняет, здоровья нету — на молоте в горячем цехе, разрешите, говорит, до пенсии доработать охранником. А Гунидов говорит ему:
— Что это вам, Савельиным, все чего-то надо? Сын твой из кабинета не вылезает — инвалид труда, понимаете ли,— теперь вот еще и ты. Тебе молоко выдают?
— Выдают.— Савельин говорит.
— Ну и работай. А если больной — неси документ, рассмотрим.
Дома дочка увидела Савельина и спрашивает:
— Чего злой?
— А ничего. — Савельин говорит.
Он дочку-то свою не жаловал. Она тоже на мехзаводе работала, в конторе, ну и путалась с Полупаевым — с директором. Причем в открытую путалась. Было — прогуляла после выходных, в понедельник, начальник ее раскричался.
— Пиши объяснительную,— кричит,— я с тебя за прогул премию сниму и тринадцатую сниму, все, короче, сниму!
Ну она и написала, что я, такая-то и такая-то, находилась тогда-то и тогда-то с тов. Полупаевым Л. А. на его личной даче. В чем и подписуюсь. Начальник проверил — точно, не было Полупаева в понедельник. Секретарша сказала — вызывали на совещание в обком партии. Прием трудящихся по личным вопросам отменять пришлось.
За эти дела Савельин и не жаловал дочку. А тут или выговориться ему захотелось, или, может, само прорвалось, но он ей взял и рассказал все. И про то, что силы не стало совсем, и про Гунидова.
— Так чего ж ты сразу не сказал? — дочка говорит.— Я Лёнику шепну (это Полупаева она так, Лёником, звала), он тебя куда хочешь переведет.
Савельин думал: треплется его дочка, когда — нет. Завтра нашла в цехе и говорит:
— Пиши заявление. Лёник сейчас подпишет — и иди в кадры, оформляйся.
За один день Савельин перевелся. И стал на проходной работать. Охранником. Сутки работает, трое — дома. Ночью вполне вздремнуть можно — они по четыре человека дежурили,— а днем тоже не надорвешься. Нормальная работа. Особенно если здоровье плохое. Платят негусто, но Савельину и не надо больше. Дети взрослые, обеспечены, и на книжке у него немного есть. В общем, нормальная работа. Сиди, пропуска проверяй или ворота открывай-закрывай кнопкой. Простая работа. Хотя тоже свои нюансы имеет. Савельин по неопытности быстро напоролся. То есть он прав был, он же при исполнении, а машина подъехала к воротам и сигналит — открывай. Савельин проверил кузов, а там доски. Струганые — одна в одну.
— Пропуск давай,— Савельин говорит,— тогда открою.
А шофер ему:
— Открывай, хуже будет.
На это Савельин, конечно, уперся. Старшему охраннику доложил, что акт надо составлять. В это время шофер Гунидову позвонил. Гунидов старшего охранника к телефону позвал и говорит:
— Выпустите машину, олухи!
Старший охранник отвечает:
— Есть!
А Савельин стал на своем и стоит. Пусть пропуск дает. И настоял. Пропуск выписали и подписи все поставили по закону, и печать. Что на строительство детского комбината машина доски везет, написали. Савельину ничего не оставалось. Выпустил он машину. А старший охранник говорит ему:
— Дурак ты, дурак, Савельин. Это ж Полупаеву на фазенду доски, для сауны. А ты лезешь.
«Надо ж тебе,— Савельин думает,— ну что хотят, то делают. И на гласность эту кладут, и на все. Собаки!»
А назавтра после этого происшествия собрание открытое проводили. Савельина тоже загнали для количества. Ему все равно, время рабочее — пошел.
Сначала там все, как всегда, было. Выступали, выступали, аж в сон всех кидать стало. А потом, в конце уже, встал из президиума Полупаев и говорит:
— Товарищи! — говорит.— Я хочу обратить ваше пристальное внимание на неудовлетворительную работу наших заводских охранников. Мало того, что ночью они все поголовно спят, вместо того чтоб работать, так еще и собак на проходной держат бешеных. А вчера — просто отличились. Машина везет материалы на детский комбинат, который мы обязались подарить нашим детям еще к празднику Великого Октября, а охранник Савельин ее не выпускает. Ему заместитель директора приказывает, а он не подчиняется. И вообще я не знаю, посмотришь на наших охранников — их против танков пускать можно, а они на проходной сидят, жиреют в то время, как другие, не жалея...— ну и все такое прочее и тому подобное.
И в заключение речи Полупаев пообещал собранию, что он этого так не оставит. Потому что это уже — совсем.
Вышел Савельин из актового зала, когда собрание объявили закрытым, сел в дежурке и смотрит в окно на собак. А собаки грызутся между собой, рычат, лают. Савельин и говорит тогда старшему охраннику:
— Выдавай,— говорит,— мне карабин. И две обоймы выдавай.
— Ты чего это? — старший охранник спрашивает.
— А чего? — Савельин говорит.— Собак отстрелять надо?
— Надо.
— Ну?
— А-а,— старший охранник обрадовался.— Это дело полезное. А то будку вызывать — столько мороки!
Выдал он Савельину карабин, вышел Савельин из дежурки, карабин вскинул — примерился. Потом прижался к нему, как к родному, чтоб рука не дрожала, и на спуск стал нажимать. Раз, другой, третий.
Собаки визжат, вертятся, падают, а он повторяет только:
— У, суки. — И нажимает.

ДУРАЦКИЙ СЛУЧАЙ

Иванова была старухой. Толстой и шустрой. И целыми днями гуляла. На скамейке у подъезда. А недавно она гулять перестала. Вернее, она и сейчас гуляет, но только у себя на лоджии. Хорошо, на первом этаже лоджия есть. А выйти Иванова не может. Ее недавно парализовало. Всю левую сторону. Кровоизлияние у нее было, поэтому ее и парализовало. И вынести ее на улицу некому — Федя старый уже для этого. Да и незачем ее выносить. На лоджии тоже воздух. И видно все. И удобно. Она же в кресле сидит. Покормить, помыть, повернуть, посадить — со всем этим Федя справляется. А на улицу вынести не может. Хоть всего три ступеньки там. Кое-как на лоджию вывести — это он пока в состоянии. Выведет, посадит ее в кресло, она и сидит. Молчит. Речь у нее после кровоизлияния тоже отнялась. Скучно ей небось сидеть на лоджии и молчать.
Раньше-то она со всеми беседовала. Кто бы ни шел — остановит. Как дела, спросит, что нового, что где продают. И знала обо всех все. Кто женился, кто уехал, кто с кем. Умер кто-нибудь — тоже всегда знала. И на все похороны в округе ходила. Помогать. Если ее не звали, она все равно ходила. Интересно ей было, что ли?
Федя ей нет-нет и скажет:
— Рая, оно тебе надо, чужое горе?
А она говорит на это:
— Надо. Я ж,— говорит,— помогаю или что я делаю?
Наверно, дома работы ей не хватало. Поесть сготовит на двоих, приберет — и кончились дела. А когда-то у нее семья была не то что теперь. Как у людей была семья. То есть у Ивановой две семьи было. Сначала, до войны, у нее был муж парикмахер, Миша Гольдин, и двое детей — Йося и Фима. А за Федю — это она в самом конце войны вышла — когда совсем уже одна осталась. Вышла и стала Ивановой. Они хорошо с ним жили. Всю жизнь. Только с детьми не везло. Ни одного не вырастили из двоих. Вдвоем жизнь прожили и на пенсию вышли. А в старости, конечно, скучновато стало им жить. Поэтому Иванова и суетилась вечно.
Соседи на этаже все молодые, на работу утром уйдут, а приходят — вечер давно. Так Иванова — когда за маслом очередь днем выстоит и им заодно возьмет, когда талоны на сахар и мыло в жэке получит. А то и отоварит их все. У нее сумка есть на колесах — огромная. Рюкзак, а не сумка. Так она набьет ее доверху и прет еле-еле. Федя ворчит, а Иванова говорит:
— И чего ты, Иванов, выступаешь? Она ж на колесах. Или тебе повылазило?
Говорят — антисемитизм, антисемитизм, а Федя ее любил. И соседи любили. Ленка из четвертой квартиры говорила:
— Ой, Раиса Натановна, вы такая хорошая, ну совсем на еврейку не похожи. И что б мы без вас делали?
Ленка, конечно, дура, но права. Иванова их выручала. У них же у всех дети. Из школы придут и носятся по двору — собакам хвосты крутят. А на каникулах — весь день без присмотра. Летом еще, допустим, в лагерь можно их сдать на месяц. Или на два. А потом? Вот Иванова их и пасла. Воспитанием занималась. Манерам не обучала, а чтоб не дрались или не лезли куда не надо, следила. И накормит детвору всегда. Ей соседи ключи оставляли. Ну она зайдет, разогреет, что там у них есть, и накормит детей. Пускай один раз в день — и то дело. Оно, может, все это и не так важно, может, дети и сами бы себе обед разогрели, но матерям спокойнее. И Иванова при деле. Дети ее бабой Раей звали, а родители — соседи то есть — те вообще: Ленкин муж картошку на зиму каждый год привозил на своем КамАЗе. Привезет и еще в квартиру затащит, и на лоджию вынесет. Если телевизор или утюг починить — это Валера из второй всегда пожалуйста. Ладили они, короче, между собой. Не потому, что зависели как-то там друг от друга, а просто. По-людски. И если б не тот случай дурацкий, так бы оно и шло, как шло. Может, и кровоизлияния никакого не случилось бы у Ивановой. И надо ж было Кольке с Темкой пропасть! Вернее, как пропасть? Не пропасть, а исчезнуть. Только что были — Иванова их видела — и исчезли. Сперва она ничего такого не подумала. Но час проходит, два — она их искать. Вечер уже вот-вот, а их как и не было никогда.
Иванова с Федей бегали, бегали, потом сели на скамейку свою у подъезда, охают и за сердце держатся. Тут и соседи с работы пришли. Сначала Ленка — она близко работает, в химчистке,— за ней Темкина мать — Наташа. Ну, и началось. Куда ни кинутся — нигде никаких следов. А Иванова сидит на скамейке, не шевелится — бледная и дышит через раз. Федя очухался малость, а она — нет.
В общем, мотались они, мотались — все на нервах, вот Ленка и отвязалась на Иванову. По глупости своей.
— Учти,— говорит,— морда жидовская, если не найдется Калька мой, я тебя сама, своими руками удавлю и глаза повыцарапываю.
И что смешно, она говорит это, а Колька с Темкой у нее за спиной стоят. Пришли и карасей принесли десяток. Они, оказалось, рыбу ловить ездили. На катере. Им на мороженое по двадцать копеек оставили, а они на катер сели и на остров рванули. Рыбу ловить. Иванова отвернулась куда-то, они и рванули. А когда пришли, и она увидела их, у нее кровоизлияние произошло. Инсульт называется. Болезнь такая.
Теперь Иванова на улице гулять не может. Парализовало ее после инсульта.
Федя на лоджию ее выводит. Если погода хорошая. Выведет, посадит в кресло, она и сидит.

ОСТРЫЙ ЖИВОТ

Саня попал в больницу. Случайно попал. Мужик он здоровый. Насморк только иногда бывает, а больше — ничего. А тут в больницу попал. Первый раз за тридцать лет. Его прямо с работы увезли. Он в сталь-цехе работает, на формовке. И все в норме было, а в буфет сходил, взял триста колбасы, сметаны стакан с коржиком, молока выпил пакет — и скрутило его. Наверно, колбаса несвежая была или сметана. Буфетчица перепугалась насмерть, «Скорую» вызвала. Ну и отвезли его. Как был в робе — так в машину и запихнули. Сказали — острый живот.
А в больнице фамилию и все такое прочее выяснили, раздели и мыть стали. Насильно. Он ни согнуться, ни разогнуться не может: боль адская, а они внимания не обращают. Моют, как покойника. Помыли, спецовку какую-то больничную выдали. Саня хотел трусы натянуть, но не успел. Вырубился. Потом чувствует, воды хочется, осмотрелся — кругом ночь и никого нету. И башка квадратная. Попробовал встать — черта с два. До утра промаялся — пока ему кто-то губы лимонной коркой не намазал.
В общем, так — сделали Сане операцию. У него язва была прободная. Сказали, еще б час — и песец котенку.
Но Саня — ничего, через три дня уже в общей палате был. Большая палата. Восемнадцать человек лежит. И что особенно — все с язвой. Один только студент с поджелудочной — он на свадьбе гулял у друга, ну и не выдержала поджелудочная. А остальные — с язвой. Кстати, боксер лежал, полутяж Юра Лыков. И откуда она, эта язва, берется? Саня же вот тоже никогда на живот не жаловался. И пожалуйста — теперь, значит, больной. Врач сказал, что с формовки уходить надо. Нельзя, сказал, в ночь работать и физически — нельзя. Саня говорит:
— Там видно будет, что нельзя, что можно, вы,— говорит,— пока лечите меня, а то из меня гной все время вытекает.
— А это так и должно,— врач говорит, — не беспокойтесь.
Саня сильно и не беспокоился, но очень ему здесь, в больнице, не нравилось. Во-первых, в палате восемнадцать мужиков, у всех желудки негодные. Попробуй полежи там. А второе, кормили паршиво. Гадостью какой-то кормили, говорили — диета такая. Если б Ирка не носила из дому — засох бы от их диеты на корню. Ребята шутили: «Лечиться даром — даром лечиться»,— все им смешно. Оно, когда восемнадцать мужиков валяются без дела,— им от скуки все смешно. Вон Саню второй раз резали — от гноя чистили — еле вычухался, хуже, чем после операции было, а они смеются:
— Подумаешь тоже, гной. У одного мужика, говорят, хирург нож в брюхе зашил. Кинулся следующего резать — нет ножа. Искал, искал — нету. А нож-то казенный был, денег стоил.
Так днями и лежат — ржут, кто может. А кто не может — те просто лежат. Стонут. А вечером на второй этаж ходят. Там телевизор есть. Не цветной, конечно, и звук не работает. А показывать показывает. Изображение четкое. Если футбол или хоккей — можно смотреть, кино, конечно, непонятно без звука, а футбол — можно. А когда футбола нет, они после ужина лежа в «козла» стучат, правда, без замаха, а то врач дежурный сразу галдень поднимет — что тут, видите ли, больница у них, а не Монте-Карло какое-нибудь. Вроде бы они сами не знают, что тут у них.
Еще Ирка газеты приносила — под настроение можно читать. Оставлять только в палате нельзя. Саня раз оставил, пошел Ирке банки пустые вынести, а пришел — меньше четвертушки на тумбочке лежит. Уже, значит, попользовались. Другой же бумаги нет.
Саня недели две после операции еще как-то держался, терпел такую жизнь, а потом все ему опротивело — вонь эта, процедуры, анализы. Лежал, как колода, в потолок пялился. Вчера, правда, повеселились слегка. Когда иностранец в больницу приперся. Видно, по обмену опытом. Высоченный дядька, тощий. Из-под халата штаны видны вареные, а руки белые-белые. Ходил по больнице часа два — морщился. А за ним наших врачей — целое стадо. Впереди, значит, иностранец, рядом с ним — начальник какой-то из Москвы — тот, что иностранца этого привез,— а они всей оравой сзади. Начальник иностранцу улыбается сквозь очки ласково, на больных, что в коридор вылезли, показывает. И через каждое слово всё — фо пуэ, фо бэгэ, фо пуэ, фо бэгэ.
Больные поглядели на это.
— Тьфу,— говорят. И разошлись. На койки легли в палате, лежат.
— А интересно бы знать, что очкастый ему долбил? — кто-то из угла спрашивает.— Что по-ихнему, интересно, означает это фо пуэ, фо бэгэ?
Лежат мужики. Никто не знает. А студент койкой скрипит. Поскрипел он, поскрипел койкой этой своей и говорит:
— Травил он ему. Что эта больница для тех, кто работать не хочет и взносы в профсоюз не платит. Для бедных, то есть, больница и для нищих. Поэтому, значит, такой бардак.
Ну тут все с коек начали вставать. Те, что совсем лежачие, и то встали.
— Мы,— говорят,— в профсоюз не платим? Да мы ж всю жизнь... Мы по четыреста в месяц...
И пошли разбираться. В коридор вывалили опять, а делегация в это самое время уходить собирается. Вот мужики иностранца оттерли, а наших в угол загнали. Стоят, смотрят на них и молчат. А Юра Лыков — полутяж который — взял главврача за душу и говорит:
— Выписывай нас всех, тварь, из своей богадельни, или мы тебе ноги из жопы вырвем, а спички вставим.
У главврача губы посинели. «Я ж ничего,— говорит,— что ж это,— говорит,— такое творится в присутствии представителя Минздрава СССР?»
А мужики стоят толпой — и ни с места.
— Выписывай,— говорят,— кому сказано! В знак протеста!
Главврач видит: деваться некуда, но уже успокоился.
— Ладно,— говорит,— завтра же всех выпишу. И нарушение режима отмечу, чтоб по больничному вам не заплатили.
Хотели ребята надавать ему и вообще всем, а потом раздумали.
— Ну их,— сказали,— на фиг. Пускай живут.

НОЛЬ ГРАДУСОВ

Кроме Тихона, у Тамары Борисовны Шашель не было никого. Как-то так у нее все сложилось. И в молодости никого не было, и потом. То есть она была старой девой. А Тихон — это ее кот. Серый, тигровой масти. А живот у него кремовый. И вот этот Тихон теперь от нее ушел. Или скорее он не от нее ушел, а случайно. Она дверь не захлопнула, потому что сразу на кухню прошла, сумку с продуктами поставить, а Тихон в щель шмыгнул. А тут еще лифт, как назло, не успел закрыться. Тихон туда забежал, а на первом этаже, видно, кнопку нажали на вызов. Тамара Борисовна вниз спустилась бегом, но Тихон уже пропал. А обратно же сам он прийти не может, он же не знает, что ему на одиннадцатый этаж нужно.
И осталась Тамара Борисовна без Тихона. И вообще без никого. Она и всегда-то без никого была, почему — неизвестно. Сказать, что уродина она или змея, так нет. Женщина как женщина. А до пятидесяти почти лет дожила без никого. Старой девой. Год назад вот Тихона купила себе на Птичьем рынке за трешку. А он теперь взял и ушел. Замерзнет там, черт такой. Он же не привык к холоду. Тамара Борисовна гулять его выносила под пальто, чтоб одна голова торчала,— и то он дрожал. Он и дома-то по утрам, если форточка открытой бывала, замерзал. И всегда в постель к ней лез — греться. Уткнется мокрым носом под мышку и урчит от удовольствия и тепла. Тамара Борисовна его гладит, а он спит и урчит. Конечно, она расстроилась, когда Тихон ушел. Во-первых, на улице ноль градусов и дождь со снегом. А во-вторых, она же к нему, привязалась, к Тихону. А он, подлец, ушел.
Ему-то что, он не помнит, как котенком болел. То глисты у него заводились откуда-то, то он со стола неудачно спрыгнул и лапу себе повредил, а глисты, просто непонятно — где он их брал? С кошками ведь не общался, ел все вареное, сто раз мытое. Сколько Тамара Борисовна с ним возилась! Лечила, ухаживала. Надо только на Тихона посмотреть — какой он холеный и чистый, и как шерсть на нем блестит. Теперь, наверное, он уже не такой. Измазался, наверное, весь, блох нахватался. И питается небось всякой дрянью по помойкам. А спит скорее всего в подвале. В нем, правда, крыс полно, но хоть не холодно. Тамара Борисовна ходила туда с фонарем — какие-то кошки там живут. Но Тихона как будто бы среди них нет. Не мог же он так одичать, что она его не узнала. Да и он бы должен был ее вспомнить. Год все-таки у нее жил. С самого детства. Нет, его там точно не было, в этом подвале. Может быть, в другом каком-нибудь. Здесь везде дома, и во всех домах подвалы есть. И в любом из них Тихон может прятаться. Потому что в подвалах обычно тепло бывает. От труб. Не будет же он по улице бегать, Когда там ноль градусов. Он же умный, Тихон. И холода боится. Вечно у нее под пальто дрожал. А еду он себе какую-нибудь найдет. Живут же как-то кошки бездомные. В крайнем случае мышей ловить научится. Лишь бы по помойкам не лазил. Глистов подхватит — кто его будет лечить?
Тамара Борисовна, конечно, надеялась еще найти своего Тихона. Вряд ли он далеко ушел. Наверно, тут где-нибудь живет. Может, тоже ее ищет. Бабушки-пенсионерки говорили, что приходил к подъезду кот, на ее Тихона похожий. Но он это был или не он, они не знали. Если б Тамара Борисовна жила на первом этаже или на втором, например, Тихон бы по запаху свою квартиру нашел. И главное, когда квартиру получала, жеребьевку устраивали, чтоб по справедливости, а первый этаж можно было так выбрать, любую квартиру. Но она не захотела на первом этаже жить, думала — одна все же, а тут первый этаж. Страшновато. И не взяла. Одиннадцатый по жребию вытащила и с самой лучшей планировкой. Кухня — девять метров, комната — восемнадцать. Радовалась тогда, что повезло, потому что в доме и пятиметровые кухни были, и окна — на трассу. А в ее квартире — во двор. Знала бы, что Тихон у нее будет и уйдет, конечно, согласилась бы на первый этаж. Брать-то у нее, если подумать, нечего. И сама она тоже... Кому нужна? И раньше не нужна была, а теперь и говорить глупо об этом. Теперь даже сослуживцы косятся. Говорят, вполне без нее обойтись можно. Уже и сократить пробовали. Спасло только то, что тридцать лет она на одном месте работает. Из техникума в девятнадцать пришла в лабораторию и до сих пор работает. И всех всегда устраивала. Хотя они, сослуживцы, правы. Как Тихон ушел, ей не до работы стало. Думает о нем все время. А работа ее внимания требует. Она же у микроскопа целый день. Ну, и ошибается само собой, раз о другом думает. Да если б только на работе. Она и в выходные, и по вечерам Тихона ждет. Вроде понимает, что не может он прийти, а ждет.
По подвалам, правда, ходить Тамара Борисовна перестала. Потому что все равно не найдешь его там: разбегаются кошки, когда человек в их подвал лезет, и потому еще, что нарвалась недавно. Еле целая осталась. В какой-то очередной раз полезла она в подвал, который через пять домов от ее дома, спустилась, а там, в подвале, свет горит, штанги, гири стоят, маты постелены — для борьбы, наверно, а на матах мальчики и девочки молоденькие совсем лежат, ну и все вместе... А в углу двое в карты играют. Девчонка между ними раздетая, а они на животе у нее играют. Увидели Тамару Борисовну, карты бросили девчонке этой на живот и встали.
— Чего тебе, бабка? — один из них спрашивает.
Тамара Борисовна говорит:
— Ничего. Я Тихона своего ищу.
— Вали отсюда,— этот мальчик говорит.— Нет здесь никакого Тихона. А не то мы тебя тоже сейчас тут положим,— и смеются. И громче всех девочка та, на которой они играли, заливается.
Тамара Борисовна к выходу попятилась, а этот, что выгонял ее, подошел к одной паре на матах, пнул их носком ботинка и говорит:
— Я сколько раз повторять буду, что в двери замок стоит? И закрывать его должны последние.
Он еще попинал ногами эту пару, но они на него и внимания не обратили. И другие тоже не обратили. А Тамара Борисовна спиной, спиной — и за дверь. И опять замок открытым остался.
После этого случая Тамара Борисовна сказала:
— Все. Хватит. В воскресенье иду на рынок и покупаю себе нового Тихона.
Только сказала, Тихон и объявился. Сидел возле дома и ждал ее с работы. Грязный, конечно, тощий, но — он. И с ним кошка какая-то незнакомая рядом сидела. Тоже грязная и худая. Тамара Борисовна схватила Тихона на руки и чуть не целует. А Тихон мяучит и вырывается. Она его держит, а он царапается. Потом извернулся и выскользнул из рук. Но не убежал, а в подъезд пошел. И кошка за ним пошла. И Тамара Борисовна. В лифт вошли, поднялись, Тамара Борисовна дверь отперла, пальто сбросила — и к холодильнику. А Тихон с кошкой сидят в прихожей, ждут. Вынула она колбасу, рыбу, хлеб маслом намазала, молока в тарелку налила. И отошла. Тихон кошке кивнул, и они вместе на еду набросились. Едят, ворчат, друг друга отталкивают. Поели и еще просят. Тамара Борисовна остаток колбасы им скормила, а потом консервов открыла банку. Слопали они это все, молоко допили, и Тихон о ее ногу потерся, спасибо, значит, сказал. А подруга его, кошка, умылась, подошла к входной двери и просится, чтоб ее выпустили. Тамара Борисовна дверь отворила, кошка вильнула хвостом и выбежала. А Тихон — за ней. Тамаре Борисовне дверь бы надо было сразу захлопнуть, а она не сообразила. На площадку выскочила, а они — по лестнице вниз. Тамара Борисовна лифт вызвала, съехала в нем — какое там! Ни Тихона, ни кошки. Одни бабушки-пенсионерки у подъезда гуляют и возмущаются.
— Развели,— говорят,— котов, прямо жизни от них никакой нет.
Постояла Тамара Борисовна немного на тротуаре и домой вернулась. Она же без пальто выскочила, а на улице холодно. Ноль градусов всего.


Copyright MyCorp © 2024
Конструктор сайтов - uCoz