каморка папыВлада
журнал Костёр 1988-02 текст-2
Меню сайта

Поиск

Статистика

Друзья

· RSS 26.04.2024, 06:20

скачать журнал

<- предыдущая страница следующая ->

УРМАНСКИЕ ГОСТИ 
М. СЕМЕНОВА
повесть
Рисунки А. Ивашенцовой

Продолжение. Начало см. «Костер» № 1.
Сам Добрыня разминал, ровнял деревяшкой уже отмоченные кожи, и я видел, какая это была работа. Из тех, от которой руки и плечи сперва трещат и жалуются в голос. Зато потом, ежели не сломятся, — наливаются сущим железом! С могучего Добрыни, и то лило в семь ручьев, даже на холоду без рубахи трудился. Когда-нибудь и я буду работать подле него. Вровень с ним. Как он!
Никогда кожемяка не сидит праздно. Осенью забивают скот и волокут усмарю во двор шкуру за шкурой. И дело кипит! Знай поворачивайся — скобли, квась, разминай. Не поспишь! А чуть утрешь пот со лба, глядь, люд во двор идет по-прежнему: кому ножны, кому туло-колчан, кому сапожки, а кому — мячик забавный сынишке на игру...
Выкуплюсь — и к Рюрику в дружину попрошусь.
Я сидел на вершине глинистой сопки, на прихваченных холодом земляных комьях, а в подмерзших болотцах шуршали на ветру высохшие тростники. И более ни звука: ни птичьего голоса, ни оклика людского. Мертво!.. И даже солнышко схоронилось в бело-серые тучи, не рождало теней.
Я жевал загодя припасенную корку, а по щекам текли соленые капли. Не было у меня блинов для тризны, блинов масленых, круглых, на маленькие солнца похожих. Одна эта корка. Да не по Олаву тризна, не ему честь! Лежали там, с ним, семеро почти незнакомых, с которыми породнила меня неволя. И Шаев. Дала им судьба пуховые подушки — земляные мерзлые комья!
А не сруби я Олава, и теперь ходили бы по свету. Да как ходили бы? Неба синего не видя. С головами, низко опущенными. Сидели бы где-нибудь а Бирке1 — городе на таком же бревне... И оживить бы на миг, на полмига. Не о судьбе спросить, не о счастии — об одном: вина ли на мне? Держат ли обиду?.. Да как спросишь.
1 Бирка — древний торговый центр в Швеции, на озере Мегарен.
Вот тогда я вытащил нож, что дал мне Добрыня. Резанул себе руку и покропил запорошенную землю. Вещая руда просочится сквозь толщу, обогреет застывшие лица... И как знать, может, хоть во сне разомкнутся, просветятся неживые уста?.. А больше я ничего не мог подарить тем восьмерым.
7.
То правда: пока я в крепости жил, старшие мужи меня не обижали. Зато молодые отроки мною брезговали, гордились. Случалось, отпихивали от миски, отбирали кусок. Насмешничали, кто как умел. Я в драку не лез: после моих всех обид это-то не в обиду казалось. Да и слаб был еще.
Одного отрока звали Дражко. Отроком ему, правда, знаться было рановато: так просто, малец сопливый не то семи лет, не то вовсе шести. Родом варяг и притом круглый сирота, жил при дружине, набирался ума. Придет срок, станет воином у князя, как отец Дражка прежде него был.
От этого Дражка я вскоре особой ласки дождался... Все-то ему во мне не приглянулось: и не так я, холоп, сел, и не так я, холоп, встал, и никакого проку с меня, одна забота князю и убыток, а ему, Дражку, докука.
Жизномир, впрочем, быстро изловил бесстыжего за ухо. И стиснул пребольно. И выговорил строго:
— Не ты парня кормишь, а князь. И не тебе его лаять!
Но это то все еще полдела. Хуже, что жил у князя еще и тот черный урманин, Гуннар Сварт. Жил гостем, и Дражко таскался за ним, как хвост. Я вполуха слыхал, будто урманин вроде как болел по весне, и тяжко болел. И малец тогда повадился с ним сидеть, ухаживать за хворым.
Я не расспрашивал — видеть не мог урманина проклятого, Олавова друга-соотчича. Болел и болел, одно жаль, что не помер.
А вот Дражку я дружбы с ним простить не мог!..
Как-то я нес в дом ведерко воды, когда скрипнула калитка и во двор вошел еще один пожелавший новых сапог... Гуннар Сварт! Так-то: о волке речи, а волк мимо бежит. Припомнил да и накликал, будто черную тень! Я так и вздрогнул, чуть воду не расплескал.
Добрыня мой живо вышел к нему, усадил, велел поставить ногу на берестяной лист: обведет ступню угольком, выкроит по мерке, и будет сапожок сидеть как влитой... Гуннар сидел, молчал, подставлял ему ногу. Я же от него вроде бы и не прятался, а только как-то сам собой оказался вдруг за чанами... Оттуда и смотрел. Гуннар меня не замечал. А что ему меня замечать?
Когда Добрыня кончил возиться и убрал бересту, Гуннар вдруг сказал ему:
— Ты, как передают, муж доблестный и разумный. Почему Хрёреку конунгу служить не идешь? Ведь он тебя звал.
Хрёрек конунг — так они, северяне, звали ладожского князя. Добрыня не пожелал ему рассказывать о своем отце и о князе Вадиме. Ответил коротко:
— А недосуг мне. Ремесло гулять не велит.
Гуннар помолчал немного, потом сказал так:
— Нехорошо это, когда стоящий человек не умеет за себя постоять.
Он очень чисто говорил по-словенски, только по чистоте этой и признаешь чуженина... Я видел — проняло моего Добрыню, взяло за живое.
— Тебе кто сказал, что я за себя не постою?
Вот тогда мне показалось, будто Гуннар уже и губы сложил для ответа, и я даже угадал вроде, кого он мыслил назвать. Жизномира! Жизномир, мол, клепал, что ты не боец!
Но Гуннар раздумал отвечать и не торопясь поднялся. Я еще раньше заметил, что он всегда двигался медленно, со странной осторожностью. Словно боялся чего в себе самом. Вот подошел к поленнице, вытянул две ровные деревяшки, одну протянул усмарю:
— Потешимся, Добрыня Бориславович. Достанешь меня, скажу, что был не прав.
Я, на них глядя, стискивал в зубах палец: такая лихая вдруг заколотила меня дрожь. Вот скинули полушубки... Мой Добрыня выглядел крепким, что твоя кондовая сосна. А Гуннар — будто ту же сосну чуть надломили да так и оставили болеть, тяжело заращивать раны. Ну, держись, мореход!.. Какой силы был мой хозяин, это я знал. Кто против него устоит?
Однако тут Гуннар взял в руку полешко... И словно бы процвело то мерзлое полешко стальным жалом секиры! Непрост был Гуннар, совсем непрост!
— Бей, — проговорил он спокойно. Ну, смело же зазывал к себе лихо: ведь ударит кожемяка, всем городом мокрого места не сыщут!
Так-то оно так, а только Добрыня мой по Гуннару почему-то не попал. Промахнулся! Зато Гуннар приласкал его почти что тут же. Смазал шершавой дубинкой по правому уху. Легонько так, не столь больно, сколь обидно. И когда успел!.. Ухо у Добрыни вспыхнуло, а за ухом все лицо. Ни разу еще я не видел его обозленным. Ужо тебе, гость урманский, гость неразумный! Вот возьмется Добрыня за дело как следует — и побежишь по всему двору, а после в ворота! А я посвистом тебя провожу, чтобы резвее бежалось!..
Ан опять оно не так получилось. Не по-моему. Гуннар царапнул его в левое ухо. И отскочил зверем — мягко. И бросил полешко наземь: потешились, мол, хватит. Будет с тебя...
Добрыня тяжело дышал, опустив руку, рубашка на груди потемнела. Ждал от Гуннара поношения... Но тот просто пригладил волосы и поднял свою меховую куртку. Он дышал легко.
— Ты хороший боец, — сказал он Добрыне. — Ты почти меня достал.
Он показывал на свое левое плечо, но Добрыня лишь криво усмехнулся, не принимая хвалы.
— Ты-то мне зато дважды голову снес...
А я все еще наполовину не верил, что мой хозяин оказался побит. И радовался втихомолку что не оказалось дома старой бабки Доброгневы вчера еще позвали к одной молодой жене, небось как раз теперь принимала дитя... Вот всыпала бы внучку!
Я о Гуннаре вот что вызнал.
Гуннар Чёрный был урманским кёвдингом из тех, кому господин Рюрик позволял селиться на море Нево, торговать с корелой. Привел же этот Гуннар с собой одних только мужей. Женок да детей, у кого были, оставили пока дома, в своей урманской земле: выждать, покуда обстроятся да обживутся. И повезло же, что не взяли! То ли они так чего с той корелой не поделили, то ли обидели неосторожно, а может, просто зима удалась такая, что у брата родного кусок изо рта вынул бы, не то что у чуженина... Быть я там не был и не видал, а зря врать не хочу. Но только к весне те корелы на них напали. Сырой черной ночью, когда возле берега таял, трескался лед.
Тогда-то Гуннар, как сказывали, ратного труда принял — семерым хватило бы да еще столько осталось. Один против сотни отстоял корабельный сарай и в нем корабль! Спас всех: на чужом берегу без лодьи смерть... Да самого изрубили.
Чуть дышал, когда в Ладогу привезли. Рюрик Гуннара хорошо знал, сердца против него не держал. Принял ласково, положить сказал у себя, в княжеском доме. Людям его дал товара, велел идти в Новый Город и далее к кривичам, а то и за кривичей, торговать... Те хотели оставить кого-нибудь подле вождя: негоже, мол, бросать одного. Гуннар им не разрешил, отослал всех. Нечего, сказал, кому-то из-за него, полумертвого, лишаться прибытка. И лежал у князя всю весну и все лето угасал, точно уголь на берегу, из костра выпавший. Волосы на висках белыми стали до времени...
А чего ради я про все про это рассказываю? А того ради, что как-то летом Добрыня-усмарь зван был на княжеский двор. Седло, что ли, кому-то там новое понадобилось, не то ножны к мечу. Он и пошел. И с ним, понятно, Найдена. Добрыня, конечно, сразу к делу в избу дружинную. Она во дворе ждать его осталась девок в ту избу редко зовут. Присела на солнышке да и запела себе тихонечко, по привычке, радуясь пригожему дню. Челядь, по двору сновавшая, на нее оглядывалась: любо!
Тут-то позади стукнула дверь, выскочил русоголовый малец, сцапал ее за плечо:
— Распелась, синица!.. А ну ступай по-хорошему откуда пришла!
Она перепугалась, вскочила: не увидал бы Добрыня да не взгрел сопливого за обиду. Но следом же долетел другой голос. Трудный голос, больной.
— Оставь, Дражко... Пускай подойдет.
Мальчишка Дражко надул губы, засопел: ведь хотел же, как лучше! Найдена пошла за ним в дверь, потом вверх по узенькому всходу. Там ложница была и в ложнице кровать урманская о звериных мордах по углам. И — черная голова на вышитой подушке, светлая льняная рубашка на костлявых плечах... Лицо ей тоже показалось сперва совсем черным, вошла со двора в темень, окошечко там маленькое было, да и свет мимо шел... Гуннар тихо лежал. Найдену увидал, пошевелился, убрал волосы со лба. Рука тощая была, а ладонь широченная — ну лопата на черенке. Потом спросил:
— Тебя как величать?
Она удивилась:
— Найденкой...
— Найденка, — повторил он. — Подойди сюда. Сядь.
Она подошла. Слышно было. Добрыня во дворе спрашивал, не видали ли, куда подевалась.
— Ты ли пела сейчас? — спросил Гуннар Черный. — Спой еще... я слушать стану.
Найденка оробела было... да и запела ему про белого лебедя, которого дождливая осень подняла с гнезда и погнала, бедного, за три моря, за тридевять земель:
Холодна вода
в быстрой реченьке.
Гонит ветер злой
тучи черные.
Тучи черные,
тучи зимние.
Добрыня во дворе услыхал, подошел, сел ждать под окошком. Кашлянул пару раз — тут, мол, выходи поскорей...
Только б вынесли
крылья быстрые,
только б вынесли
да не выдали...
Как же он, Гуннар, ее слушал! И лицо было вовсе не черное, только больно худое, теперь она видела, и тени под скулами, как на деревянной личине, от непогод потемневшей... Когда же кончила, он помолчал малое время, после сказал:
— Чем тебя наградить?
Она обиделась:
— Да разве я за награду!
И встала — уйти. Он ее попросил:
— Еще приходи... ждать буду.
Найденка все это Добрыне и рассказала, пока они с княжеского двора возвращались. Добрыня выслушал, поцеловал ее в темечко:
— Ходи, Словиша моя. Может, еще помогут ему твои песни-то, а нет, все легче помирать горемыке!
И вот люди сказывали: Гуннар с того дня будто заново родился. А не так давно на ноги встал...
Добрыня кроил сапоги для урманина на широкой доске кривым кожевенным ножом, которым так ловко резать от себя. И я, затая дыхание, смотрел ему в руки. Даст же и мне когда-нибудь резать кожу этим ножом! Дорогую кожу, хорошо выделанную. И стану я мастером не хуже других!
Однако нынче Добрыня все поднимал голову от работы, все поглядывал через тын. Я знал, кого он высматривал. Найдену, невесту ненаглядную.
Найдена всю осень с его двора почти что и не уходила. Бабка Доброгнева даже хлебы печь ей доверяла. И хорошие хлебы у девки получались: пышные да душистые, и макушечки у них в жару наклонялись куда надо.
Хотел уже Добрыня созывать гостей на свадебный пир. Поднять чашу, сдобренную чесноком, назвать долгожданную своей женой. Да не заладилось что-то! То да се, да вдруг ни с того ни с сего пал у Жизномира рыжий бык, которого мыслили для того пира заколоть. Плохая примета!
И отложили свадьбу до русальского праздника Корочуна1. Там, мол, видно будет. Погадаем еще, испросим совета у трижды светлых богов. Что еще ответят!
1 Корочун — древнерусский праздник «самого короткого дня», в конце декабря.
А самому кожемяке на Жизномиров двор ходить не велено было. Чтобы, значит, не начали скверного про девку болтать.
Зато, как вскорости рассказывали Добрыне, стал похаживать к Жизномиру Гуннар Сварт...
Похаживать да посиживать. Да на Найдену Некрасовну поглядывать.
И был ведь у Гуннара Сварта свой собственный корабль. И люди на том корабле. Те, что добрались нынче с товарищами аж до самого Киева-града. Богатыми гостями вернутся... Эх, Жизномир, Жизномир! Рысь, говорят, извне пестра, а ты, вышло, изнутри...
Не всякий день теперь видел Добрыня Найденку. Вот и нынче появилась только под вечер, да невеселая какая-то, с опущенной головой. Тихонечко притворила калитку, пошла через двор... Добрыня к ней шагнул, кинулась, прижалась да как заплачет! Я даже отвернулся сначала: что смотреть, срамота... Добрыня взял ее голову в ладони, заставил поднять лицо.
— Да что с тобой, желань моя? Обидел ли кто?
Ясно было свернет, как бересту. А хотя бы и Гуннара Сварта! Она долго не отвечала, все жалась к нему, как котенок замерзший. Наконец выговорила со всхлипом:
— Жизномир, братец мой, коситься стал... Говорит, как к тебе, так опять вся кожами провоняю... Гуннару Гуннаровичу пива поднести стыд...
— Так, — сказал Добрыня. И ничего более не добавил.
8.
Реки с озерами понемногу прятались под лед, когда с юга подошла к юроду лодья. В этот день мело, в сплошной мгле чуть виднелись обрывы на другом берегу. С воды поднимался пар, и ветер нес его, мешая с хлопьями снега.
У меня прямо нутро сжалось, когда в снежном вихре возник на черной реке корабль... Так и ударило сперва: Олавов! Потом присмотрелся не тот. Впрочем, вся разница между ними была в раскраске. Шел вниз по течению такой же узкий да долгий, зловещий. И свирепая морда точно так же щерилась на носу. Увидишь ее разок так, как выпало увидеть мне, — не однажды приснится!.. Пока я смотрел, двое урман сняли эту голову и спрятали ее в трюм.
Тем же часом вышел из крепости сам князь, и я догадался — не простые гости пожаловали. А когда вышел с князем Гуннар Черный и сбежал к воде едва не вперед всех, я смекнул: это вернулся из дальнего похода его, Гуннара, корабль. Тот, что он спас тогда, в конце прошлой зимы, в страшном ночном бою.
Люди у борта принялись кричать ему по-урмански, махать руками в кожаных рукавицах... Дело понятое. Ведь уходили весной и не знали, увидят ли живого.
Кормщик правил искусно, гребцы старались. Корабль выскочил носом на берег, и ватажники посыпались через борт в остылую, совсем уже зимнюю воду. Подперли, подхватили качавшуюся лодью, повели ее на заснеженную сушу. Я видел, как Гуннар Сварт гладил дубовые бортвые доски, норовил впрячься вместе с товарищами. Его с шутками да с прибаутками оттирали в сторонку, отодвигали плечами, явно оберегая. Он же радовался, как мальчишка. Со всеми по очереди обнимался. А всех дольше со светлоголовым молодым бородачом в медвежьем полушубке, с тем самым, что у кормила еще стоял. Я после узнал, что это был друг его и побратим кровный по имени Асмунд... Вот он отвел Гуннара в сторонку и о чем-то спросил тихо, заботливо. Ладонь к его груди зачем-то приложил. Гуннар в ответ пожал плечами, мотнул головой.
А сгореть бы ей огнем, земле этой урманской, подумал я с превеликим злом. Ей и всем людям тем, что на кораблях от нее отбегают!
Рюрик-князь смотрел на них сверху, заложив руки за поясной ремень. С места не двигался. И так честь немалая, что из крепости вышел.
Я потихоньку оглядывал вышедшую с ним дружину и думал о том, что и мне, Даждьбог даст, сыщется когда-нибудь местечко среди этих людей. Буду стоять между ними, такой же, как любой из них, в богатом плаще и крашеных сапогах, и тот самый меч проляжет в кожаных ножнах вдоль бедра, столь же привычный, как собственная рука или, скажем, еще матерью подаренный оберег... А то не оберег для воина — честный меч!
Потом я разглядел на берегу Жизномира. Разглядел и даже шагнул было вперед подойти. Однако остановился. А что меня остановило, и сам не уразумел.
Урмане под горой разгружали свой корабль, шли наверх поклониться князю, поднести подарки, привезенные из чужедальних земель, ответ дать, как его, Рюрика, товарами торговали, как честь ладожскую берегли!.. Шли не порожние, и снег тяжело поскрипывал под сапогами. Неплохо торговали, видать. А может, и грабили кого по дороге, с них станется... И поскольку Гуннар держал во всем этом немалую долю, невелик труд был понять: ходить девке Найденке при позолоченных бусах на шее. А то и с дорогими жуковиньями на перстах. Не со стеклянными, что Добрыня дарил... Вот только захочет ли прилюдно их надевать? А что, может, и захочет, девки, они таковы. А брат Жизномир будет хмуриться и спрашивать ее: это куда еще опять собралась? К усмарю, кожами пропахшему? А не слишком ли зачастила?..
Дружина Рюрикова на двунадесяти языках говорила. Были варяги, называвшие князя смешно: кнез. Были свеи, англы, эсты, были даже датчане, с которыми варяги от века то люто дрались, то вместе воевали саксов. Тут не больно спрашивали, какого кто роду, смотрели, длинен ли меч! Всех брали, кто странствовал сам собой по холодному Варяжскому морю, искал удачливого вождя. А был ли на свете вождь славнее Рюрика-князя!
Ходили за ним и словене, не один Жизномир такой. Но те, с чужими побратавишись, от обычая прадедовского отплевываться не поспешили. И оружие словенские держали, и порты-наряды. А Жизномир даже штаны кожаные завел, будто только-только с корабля! Рюрик, правда, на свой корабль-снекку пока его не брал. И Даждьбог весть, возьмет ли. Однако Жизномир и стоял уже не со своими, а среди варягов. И казалось невольно: заговорит по-словенски, так не чисто заговорит...
Этого я за ним что-то не примечал, пока жил в дружинной избе. Теперь вот приметил. А посмотрел бы получше, может, еще бы и бляшку какую урманскую на нем разглядел...
Вовремя вернулась торговая ватага! На другой же день сурово, без шуток, скрутил настоящий мороз-калинник. Будто не хотел в Ладогу их пускать, да вот самую малость промедлил. Зато теперь лютовал!.. Знать, недаром всю осень так и горели от рябины леса. Не одну замерзшую пичугу принесу отогревать в дом: уже нынче пел-приговаривал под ногами снег, да и реку сковало... Злой будет зима!
Однако не всякое лихо — вовсе без добра. Застыла Мутная от одного берега до другого, без лодки выбирайся хоть на середину, долби лунку, спускай в студеную прозелень наживку на хорошо отточенном крючке — да знай следи за крученым берестяным поплавком! Глядь-поглядь, и натаскаешь окуней на уху.
Добрыне самому баловаться некогда было. Корчило его ремесло нелегкое, да ценимое дорого. Весь припас они с бабкой покупали. Я-то сперва дивился: как так, не охотиться и хлеба не сеять! Потом привык.
А Добрыня, верно, приметил мое старание в работе. Пускал меня на реку одного — отвести душу до рыбки домой принести, все же не лишняя...
В тот день я уже пробил себе лунку и только начал разматывать жилку, когда от берега донеслось:
— Эй ты, смелый какой! На чужом месте расселся!..
Я поднял глаза и признал старого знакомца: шел ко мне мальчишка Дражко, тот, что за Гуннаром Черным ходил. Прихвостень урманский... Не стал я ни вставать перед ним, ни отвечать. Нос не дорос еще, чтобы я ему отвечал.
У него тоже была в руках удочка. И еще короткая пешня — долбить лед. Он остановился в трех шагах от меня и сказал уже потише, с горькой обидой:
— Был бы жив мой отец, он бы тебя, раба, за уши оттаскал. Он у князя на снекке кормщиком ходил, вот!
Я подумал о том, что и моего отца, перевозчика, мало кто по имени-отчеству не величал. И оживи оба — кто взял бы верх, это как еще сказать! И еще о том, что проданному пленнику невелик стыд, если пленен не по трусости в бою... Тоже попрек сыскал, сопля варяжская!
— Это мое место, — повторил он, надуваясь. — Поди прочь! А не то хозяину твоему скажу!
Я зло огрызнулся:
— Сам поди прочь, возгря бестолковая!
Он едва не заплакал от унижения и бессилия. Других рыбаков на Мутной было не видать, поди жалуйся, так и послуха1 не сыщешь. Я смотрел на него исподлобья и почти ждал, чтобы он все-таки кинулся на меня с кулаками — или вправду пошел к Добрыне, бить челом на холопа неучтивого. Но нет! Драться со мной он был еще мал, жаловаться — слишком горд. Вот что он сделал: отошел чуть подальше, за мою спину, и сам встал ко мне спиной. И, наверное, принялся сам себя уговаривать, что вот здесь-то и было самое лучшее местечко, еще получше моего. И застучал пешней об лед, пробивая лунку... Потом затих: спустил в воду крючок и замер над ним. Я не оборачивался.
1 Послух — букв. «тот, кто слышал», свидетель.
9.
Рыба что-то не торопилась к наживке, видать, Дражко своим стуком да криком всю распугал. Я сидел и думал о Жизномире и о том, почему мне не захотелось тогда к нему подойти. А еще о своем хозяине Добрыне, которому Дражко сулился на меня наговорить. Пускай говорит!.. Почему-то я был уверен, что усмарь меня не накажет. А и накажет — невелика беда. Я не обозлюсь.
Отчего так?.. Кажется, только что хозяина купившего ненавидел, с Олавом треклятым вровне держал... А теперь вот уже и не молчал с ним целыми днями, как раньше. Пошутит Добрыня — и я с ним посмеюсь...
Вот только шутил мой усмарь день ото дня все реже.
Тут я снова подумал о Жизномире. И подумал без прежней благодарной приязни, хоть и помнил, как он пригрел меня тогда в дружинной избе, как наконечник вынул из тела — зажило ведь, да так, что скоро и отметины не найдешь! И кормил, и Дражку лишний раз лаять меня не позволял...
Любо было вспомнить княжеский дом. И как я обносил брагой сидевших за столами мужей, а сам хромал и кособочился от боли в боку. Любо потому, что никто из них не сказал мне за это худого слова, не попрекнул нерасторопного. Всяк сам знал, много ли радости от ран незаживших!
А не про меня ли сказал тогда Рюрик-князь: этот будет свободным? Я те слова в памяти зарубил накрепко. Взойдет еще день, и я сяду с ними за тот стол. И будет сам князь на меня посматривать ласково и гордо. Как отец на хороброго сына. Потому что я стану воином и меча подаренного не обесчещу — до рукояти умою в черной урманской крови... Зарок дам смертью убивать их в бою, и пока буду жив, ни одного из этого племени не пощажу!
Но только с Жизномиром рядом я не сяду. И хоть бы он семь стрел мне вынул, а не одну.
— Ой, — негромко сказал голос Дражка у меня за спиной. Я нехотя оглянулся посмотреть, что еще у прихвостня там стряслось, да так и вскочил. Мальчишка-варяг стоял, согнувшись дугой, и двумя руками дергал лесу. Но одолеть не мог: та натягивались струной и все ниже пригибала его к лунке. Вот ведь добыча попалась! Того гляди, самого рыбака не пустит домой.
Я вырос на реке. Я живо оказался подле него, перенял лесу, намотал себе на кулак. И тут же почувствовал на том конце угрюмую, упругую силу, узнал вес поджарого пятнистого тела, ощутил его ярость и страх. Щука!
Такой зверь Дражку и впрячь был не по плечу. Утащить не утащил бы — прорубь узка. Но перепугал бы изрядно да и конце концов с тем и ушел. Я принялся водить рыбину, то подтягивая, то распуская лесу. Слабины не давал: мигом вывернет матерая крючок из губы, да и поминай как звали. Лесу — не порвет: ладные были колосья в хвостах дружинных коней...
А щуку нанесло лихую! Скоро я взмок от борьбы и от волнения, обида ведь упустить такую красавицу, да перед Дражком, да с его крючка. Взялся за гуж, так не срамись, не говори, что не дюж!
Однако наконец хищница устала выдирать у меня лесу. Притомилась, запросила передышки. Тут-то я подвел ее под самую лунку и, всем телом наваливаясь назад, двумя руками рванул вверх!
Болотным влажным блеском полыхнула на зимнем солнце зеленая живая струя. И бешено забилась на льду, то свиваясь тугим кольцом, то вновь распрямляясь. Беззвучно раскрывалась длинная розовая пасть, полная ненасытных зубов. И было видно, что крючок действительно чуть прихватил ее за губу — здесь, на льду, он тут же сам выпал вон, и на нем все еще держалась изуродованная тушка живца.
Я немедленно выдернул нож: приколоть, пока, чего доброго, не юркнула снова под лед. И вот тут-то Дражко вдруг ястребом пал на добычу, хватая вертящуюся скользкую рыбину.
— Не тронь, ты!.. Моя щука! Моя!.. Отойди!..
И смотрел на меня, будто я собирался ее отобрать.
Я сперва и не понял толком, в чем дело. А когда смекнул, то, наверное, побелел с лица. И сам почувствовал, как словно бы полегчало, подобралось все тело, только к кулакам словно прилипло по камню булыжнику... Эх, носом бы тебя, Дражко, да об лед! Не ведаю, как устоял. Плюнул в прорубь. Поднял свою удочку, ногой отодрал от льда окушков — с мясом, и без оглядки зашагал к береговому обрыву.
Человеку в ярости все делается враждебным, все вызывает на бой. Встало бы на дороге бессловесное дерево, — кажется, снес бы неповинное одним кулаком да и переступил через пенек! Встретился бы человек разговорчивый, — запустил бы ранящим словом, а не то в драку полез нешуточную! Но не вотще, знать, говорят разумные люди, будто черное зло легче исцеляется работой. Карабкаться наверх по обледенелой тропе было куда как нелегко. На середине откоса я даже остановился перенести дух и оглянулся на реку.
Прихвостень урманский отплясывал вокруг щуки на свой варяжский лад. Никак, верно, налюбоваться не мог. Ладно, натопчется досыта и поволокет зубастую домой. Что скажет, щенок, если спросят, сам ли добыл, сам ли вынул на лед? Соврет, поди, и кто как, а я этому не удивлюсь.
Тут я увидел, как Дражко подвернул ногу и с маху шлепнулся на лед. Суетливо приподнялся, встал, даже рукой махнул — ничего, мол, пустяки! — и свалился опять.
Ну, плясун, подумалось мне. Вывихнул небось. А не то сломал что!..
Но подумал я об этом не сразу, а мгновеньем попозже. Когда успел уже кинуть удочку и окушков и пуститься к нему. Подумал и сам себе удивился: да с чего это бы? И посреди очередного прыжка уже решил было остановиться, но не остановился, продолжал бежать.
Потом подумал еще: а ведь вскочит сейчас, змееныш, да как расхохочется, натянув нос дурню... Добро же. Глотать ему тогда ту щуку, и не с головы, а с хвоста!
Но Дражко не вскочил. Приподнялся на локтях, испуганно посмотрел на меня, отмерявшего саженные скачки, и жалко позвал:
— Тверд!.. Помоги...
А смотри-ка подкатила нужда, так и речи ласковые завел и имя припомнил... Я был уже рядом и без лишней болтовни наклонился поглядеть его ногу. Правая ступня, точно, выскочила из сустава, и это видать было даже под меховым сапожком. Я стал развязывать тесемки. Впредь наука: плясать пляши, а под ноги смотреть не забывай! Сапожок надо было бы разрезать, но я пожалел добрую обувку — небось Добрыня же и тачал. Потихоньку, осторожно, я потянул сапожок с ноги — учись, терпи, не все пряники жевать, бывает и солоно!
Дражко вздрогнул, побелел лицом и заплакал. Малец все-таки. Щеня глупое...
— Не скули! — сказал и ему. — Не девка! Твой отец воином был!
Он унялся. Молчал все то время, пока я стаскивал с него сапог, и только раз взвыл в голос — это когда я крепко взял в руку его ступню и дернул, ставя ее на место.
Идти сам он, конечно, не смог, а кликать на помощь было по-прежнему некого. Что тут делать — я взвалил его себе на спину и поволок. Думал, что Дражко закричит взять еще и щуку, но он и не пискнул. Лезть вверх по круче было тяжко, трижды я падал на колени и съезжал далеко вниз. Дражко, ничего, терпел себе, помалкивал, только знай сопел мне в ухо, крепко обняв за шею... Все-таки я выбрался с ним на берег, и тут нас приметил шедший мимо какой-то гридень из княжьих. Мигом вернулся, схватил у меня Дражка, бегом побежал с ним в крепость...
Тоже мне, покалеченного нашел!.. Я вдруг поймал себя на том, что мне вовсе не хотелось отдавать ему Дражка.
Отдышавшись, я вернулся забрать добро. Постоял над щукой, и невесть с чего мне стало ее жаль. Сильное тело вытянулось в смерти и словно бы ссохлось, потеряв былую гибкую стать... Расшитые бисерные бока потускнели, прихваченные ледком... Была бы жива, я, пожалуй, отпустил бы ее в прорубь. Пусть бы гуляла себе в речной придонной траве да рассказывала малым щурятам, какие, оказывается, бывают на свете чудеса.
Тут я поднял голову и огляделся. Белая дорога реки, стиснутая заледенелыми кручами, уходила вдаль, в морозную туманную дымку. По верху обрывов недвижными стражами стояли одинокие великаны-сосны, а внизу, заметенные по макушки, дремали в голубых перинах заросли ольхи, по которым самую реку называли иногда Вольховой. И розовыми столбами возносились в звенящее безоблачное небо дымы из невидимых отсюда, с реки, ладожских домов!
Не в первый раз я на все на это смотрел. Да тут только понял, мимо какой красы ходил не глядя, не видя. И синие обрывы, таинственно меркавшие в отсветах с белоснежной реки, и само далекое солнце в морозном венце негреющих прозрачных лучей!..
И почему-то мне вдруг захотелось плакать от зрелища красоты. Почему? Может быть, потому, что не мог более показать всего этого ни матери, ни отцу, ни сестренке милой Потворе?..
Было жаль щуку, жаль Дражка, а себя всех жальче. Еще немного, и точно разревелся бы сам не хуже мальца и размазывал бы сопли здоровым ободранным кулаком... Однако сдержался. Почистил ни себе одежду, собрал рыбу да снасти и пошел. Куда пошел? А вот куда: на княжеский двор. Ибо решил, что надо бы все же снести щуку Дражку, не то ведь опять подумает украли.
Да и утешить глупого, ему небось тоже нынче не до песен, с больной-то ногой...
10.
Сегодня Гуннар Черный устраивал пир! Да не как попало устраивал, не где-нибудь: у господина Рюрика, в самих княжеских хоромах. А почему бы ему и не затеять пира-веселия, ведь он, Гуннар, стал теперь не беднее лучшего из торговых гостей! Вот возьмет еще и сам выстроит себе дом и станет в нем жить, добра наживать.
Всего вдосталь будет на том пиру! Словенских пирогов и морской рыбы, по урмански посоленной. Каши с медом и козьего сыра, до которого превеликие охотники все эти мореходы... И хоть залейся — кваса нашего да сбитня пахучего и хмельного напитка скир, которого Гуннаровы соотчичи загодя наготовили из кислого молока!
Вчера вечером прибежал к нам во двор малец Дражко. Приодетый, умытый, новенький поясок в серебре — не иначе, Гуннаров подарочек. Мне, девке будто, вложил в руку сладкий пряник, старой Доброгневе поднес заморский костяной гребешок — та прямо помолодела, залюбовалась. А самому Добрыне поклонился поясным поклоном и завел учтивые речи, ну ни дать ни взять нарочитый посол:
— Так тебе молвит Гуннар Гуннарович, урманский гость! Челом бьет, просит завтра на пир!
Добрыня вытер руки о передник, положил шило, выпрямился, ответил спокойно:
— За честь спасибо! А и то, Дражко, многих ли обошел?
Я жевал в углу свой пряник, слушая вполуха, мне-то что за дело, меня не зовут.
— Многих! — отвечал Дражко гордо. — У меня от него ко всем слово!
Добрыня заложил руки за спину, светлые брови сошлись у переносья в одну черту:
— И у Найдены Некрасовны небось был? Что же сказала — на веселие пойдет ли?
И спросил вроде негромко, а сам так сжал зубы, будто готовился задавить стон! Я видел. Дражко чуть смутился, отвел глаза:
— Да я не с ней говорил... С Жизномиром, братом ее. Так он сказывал, что непременно пойдет, и при мне девкам велел платье ей самое лучшее приготовить...
Добрыня, по-моему, даже пошатнулся. Тут-то бабка Доброгнева подала голос от печки, костлявым пальцем поманила Дражка:
— Ты, милый, возьми-ка свой гребешочек... Гуннаровича за ласку поблагодари, да ни к чему мне, старой, у меня уж и волосы-то все посеклись...
— За честь, повторил Добрыня глухо, — спасибо. А ноги моей на том пиру не будет!
Дражко никак такого не ожидал. Заморгал, повернулся ко мне. Пряник он, конечно, принес мне сам. Не Гуннар же отказал его для раба. Да как я мог ему помочи?.. Против Добрыни, если уж уперся, разве что самому князю встать. С тем Дражко и ушел, и собаки зарычали на него у калитки.
Вот так! Было это вчера, а теперь и нынешний день клонился к закату, и гости в княжеский дом, наверное, все уже собрались.
А того, что это кончался последний день моего холопства, мне и вовсе неоткуда было знать.
Окончание следует.

<- предыдущая страница следующая ->


Copyright MyCorp © 2024
Конструктор сайтов - uCoz