каморка папыВлада
журнал Юность 1990-10 текст-20
Меню сайта

Поиск

Статистика

Друзья

· RSS 20.11.2017, 12:30

скачать журнал

<- предыдущая страница следующая ->


Дня 3 тому назад я получила известие, что ты и Лита благополучно добрались до Лаптева, что погони не было. Я это сказала ему. Вот в эту минуту лицо его растянулось, просветлело. Он глубоко, всей грудью вздохнул и сказал, что это ему огромный нравственный отдых. Еще он сказал, что его беспокоит, что Н. Н. Языкова заперли за решетку. Как ни огорчена я была этим известием, но что-то внутри дрогнуло от надежды, что с ним-то кончится благополучно. Он спросил меня про маму, Соню, Ксеню. Потом обратился к Тамарочке, которая скромно стояла в отдалении, чтоб не слышать нашего разговора, и со своим обычным жестом, энергично вложив руку в руку, немного сгорбившись и подавшись вперед, бодрым голосом сказал ей: — «Скажите всем от меня, что я терпелив, что мой оптимизм от всего этого нисколько не убавился» — и, помнится мне, прибавил: — «и что бы ни случилось, я всегда буду верить во все хорошее». Мы перекинулись еще несколькими словами, потом он сказал: — «Не надо злоупотреблять добротой китайца, ему может попасть за меня». Тогда мы с ним простились, благословили друг друга. Я несколько раз поцеловала его мягкую живую руку. Он пошел и серьезно, важно и добро поклонился китайцу. Тот ему добродушно кивнул. Дождалась ли я, чтоб он обернулся в глубине двора, не помню. Только когда шла домой, было смешанное чувство ужаса от уверенности, что все кончено, и удовлетворение и счастье от свидания. На следующее утро я проснулась с определенным чувством облегчения за него и подумала: «М. б., уже все кончено, и ему хорошо». Дуняша понесла, как всегда, ему пищу и тотчас же пришла обратно, сказав, что его увезли. Я чувствовала, что она знает что-то, но не сразу хочет сказать. Наконец, она призналась, что в отделе справок против Набоковки ей сказали, что его увезли с вечера на автомобиле. Было ясно, но слово еще не было сказано. Я послала еще раз спросить. Там ответили, что расстреляли. Все предметы вокруг были особенно ясны, странно обыденны, а внутри что-то непонятное, ужас, который я не могла ни осязать, ни объять. Всем повторяла: — «Расстреляли» — понимала и не чувствовала. Не помню, как что было, только т. Ксеня тут была. Соня прибежала. Помню зеленый платок на ее голове и глаза, полные ужаса, которые мне говорили, что в самом деле это произошло. Надо было скорее хлопотать о выдаче тела. Наша прислуга и Дунечка Чеботарева (бывшая семинарка), узнав от кого-то, что расстрел произошел у каргопольских казарм, побежали искать папину временную могилу. Валентина Алексеевна Захарьевская очень энергично действовала, и, можно сказать, только благодаря ей мы имели счастье добыть ордер на выдачу тела папы. Сначала она пошла к Милху и, когда она приступила к нему со своей просьбой, он удивленно обернулся к ней и сказал: — «Он не расстрелян». И только когда Вал. Ал-на сказала, что имеет это сведение из справочного отдела, он по ее просьбе дал ей пропуск к Латису. В. А. пошла к нему, и, когда изложила свою просьбу, папин убийца сказал: — «Да, о нем имеются хорошие сведения, тело можно выдать». И поставил условие, чтоб хоронить без священника и чтоб за гробом шли только сестры. Вернувшись к нам с ордером в руках, В. А. тотчас же села с Соней на извозчика, и они отправились к каргопольским казармам. Когда они подъехали, наша прислуга и Дунечка Чеботарева уже попали на след папиной могилы. Их привели к ней разорванные на мелкие кусочки записки и фотографии из того портфеля, который папа носил всегда при себе. Прежде всего они нашли визитную карточку Mr Paul'a с надписью «pour Mr Boratynski». Дуняша с благоговением собрала сколько возможно было рассеянных бумажек, а у самой могилы нашла раскинутый старенький портфель. Все это они взяли и передали мне. Соня же передала ордер сторожу и вместе с ним своими собственными руками стали разрывать ужасную яму. Сверху всех лежала грузная фигура Н. Н. Языкова с его седой курчавой головой. Папа оказался последним,— значит первым. Как всегда трудный шаг взял на себя. Одна пуля пробила затылок и вышла над бровью. Другие две соединились в одно маленькое отверстие под левой лопаткой и дали два отверстия в груди, в стороне сердца. Смерть, слава Богу, была моментальной. Правая рука его застыла, сложенная крестом, другая — как будто он что-то в ней держал и в момент выстрела инстинктивно поднял. Я потом узнала, что он держал карточку мамы (Нади), которую и не нашли. О том, с каким ужасом и благоговением Соня и В. Ал. осторожно завернули тело в одеяло и с собой на извозчике, обнявши его, привезли, говорить не могу. Я встретила их, когда они подъехали к калитке сада. С помощью кого-то мы все вместе понесли его через балкон в дом. Мы положили его в его кабинете, недалеко от двери на пол и приступили к раздеванию*. Долго пришлось отряхивать его от земли, особенно крепко завязшей в его густых волосах. Соня сделала дело до конца и собственноручно обмыла его, затем одели его и положили в красном углу перед образом. Мы постарались устроить его гроб хорошо, окружили растениями. Его гроб стоял в том самом углу, в котором 15 лет назад стоял гроб мамы (Нади). Тогда начался наплыв искренних наших друзей, а мы должны были запирать перед ними двери, т. к. у наших ворот следили за каждым проходящим в комнату человеком. Хоронить пришлось на другой же день. Это было как раз в день Шушарского праздника 8 сентября (Рождество Богородицы). После обеда батюшка пришел к нам на отпеванье. Тут опять всеми правдами и неправдами стали ломиться так многие желающие поклониться телу папы. Горько было отстранять их, да и не удалось. Учительницы, семинарки, старушки набрались все-таки в комнату. Панихиду пели все, и т. Ксеня говорит, что получилось впечатлительно и трагично, пение сквозь рыдание. Я ничего не помню. Вижу, как в тумане, залитую солнцем комнату, папин лоб и его лицо с каким-то ласковым мягким полудетским выражением. Помню, что в конце отпевания мне пришлось лично выйти на крыльцо, чтоб жестом руки рассеять всех собравшихся проводить папу. У каждого угла стояло по кучке знакомых и незнакомых, но сочувствующих. Кучер Константин и староста Тонин и еще кто-то из женщин вынесли гроб, покрытый покровом, сделанным из бабушкиной толстой светло-зеленой шелковой материи с тиснеными цветами того же цвета. Батюшка вышел другим ходом, чтоб нас встретить на кладбище. За гробом шли т. Патя, я и те, которые сменяли несших гроб (т. Ксеня осталась с бабушкой). Остальные знакомые тянулись по тротуарам, по другим улицам, стараясь делать вид, что не имеют соприкосновения с процессией. Помню, Настя-прачка долго несла гроб в головах. Нести было тяжело, и Тонин все поторапливал, а у каждого квартала из-за угла выныривали какие-то люди и бегло оглядывали процессию. Ветер трепал шелковый покров. Я смотрела на все это и думала: «Вот как хоронят Александра Николаевича Боратынского (того, который всю душу положил в дело народного образования)» — и что-то путалось и не понималось. И донесли до кладбища. У ворот батюшка встретил в облачении и проводил до могилы, где еще раз отслужил Литию. Хоть не у себя в ограде, да выбрала я место около родных: бабы Кати Дебособр, дедушки Петруши Костливцева — рядом с церковью. Часовня дедушки Петруши позади могилы. Опустили гроб, застучала земля по дереву, и скоро вырос холмик с большим дубовым крестом. Вот и все*.
* Две рубашки, верхнюю и нижнюю, простреленные пулями, Катя спрятала и просила, когда она умрет, из них сшить ей саван, что я и исполнила. (Прим. К. Н. Боратынской-Алексеевой.)
* На кресте надпись «мир миру» — его девиз. Я про эту надпись совсем забыла. Как поразила она меня, когда я спустя 33 года после его смерти приехала в Казань и первым долгом пришла на кладбище. Тогда этот лозунг повторялся во всем мире, а он тогда, когда была кругом война, его проповедовал. За эти долгие годы тропа к его могиле не заросла. Как его могилу, так и могилу мамы я нашла убранными, свежеодернованными, с положенными на них цветами. Кто это сделал — не знаю.
Вот что мне писала Катя Зиновьева в 49-м году: «Мне Женя Петрова (учительница) говорила, что до сих пор многие посещают могилу Ал. Н-ча. Она встречала там старых земских служащих и учительниц и неизвестных ей субъектов. Один раз пришедший на могилу солидный человек спросил ее, где она купила так много цветов. Она сказала, что весной ей всегда школьники приносят цветы, и она их относит сюда.— «Значит, вы учительница,— сказал он,— понятно!»
Многие ходят, кто цветов принесет, кто уберет холмик от старых листьев, кто посыпет кругом могилы песочком.— Таких людей не забывают и не забудут.
Эту запись сделала я, К. Алексеева в 1955 г.
Ушли домой. А тем временем уже сложились легенды: говорили о какой-то записке, которую жена Латиса будто бы написала мужу, прося освободить папу. А Настя-прачка говорила мне: — «Мы к его могиле, как жены-мироносицы к Христу на рассвете ходили». Во всем чувствовалось полное понимание, что выбыл из жизни не обыкновенный человек. Что касается записки к Латису, слух о ней был вызван следующим: (узнала я это от свидетеля того, что я опишу). В четверг — в день папиного расстрела в 9 часов вечера была назначена комиссия 12-ти комиссаров, которая должна была вынести вердикт по папиному делу. Все комиссары единогласно постановили оправдать папу, и даже была формулировка: «Должны признать Боратынского за вполне (стерто) противника и совсем освободить». Боясь, что их решение не будет уважено Латисом, они послали за его личным интимным приятелем и другом Кительштейном. И просили его лично передать Латису с просьбой вдуматься в их решение. Через несколько времени Кительштейн вернулся к ним, ожидавшим его с сообщением на словах, что Латис просит их не беспокоиться и все будет сделано по их желанию. Это было приблизительно около 10 ч. вечера, а в 10 1/2 Латис послал его на расстрел; вот почему комиссар, к которому пришла Вал. Алек-на, был так удивлен, когда узнал о расстреле папы. Существует предположение, что Латис призвал папу и поставил ему какие-нибудь условия, на которые папа не согласился,— и тогда этим решилась его участь.
Впоследствии я встретила Елизавету Николаевну Ушакову, которая была только что выпущена из Набоковки. Она со слезами на глазах говорила о Саше. Заключена она была уже после его расстрела, но говорила, что все те, которые с ним были, рассказывали ей про то, как он всех утешал, ободрял и говорил до конца, что он верит в лучшее будущее. Дух его остался в этом подвале. Она сама прониклась этим духом, и когда готовилась к смерти, укреплялась мыслью о Саше. Она также говорила, что все комиссары бегали накануне расстрела, хлопоча за него.
Выдержка из письма Дуни Чеботаревой — воспитанницы учительской семинарии к подруге.
«Давно я хотела подробно тебе написать. Последние дни я не была с ним, не глядела в его глаза, не слышала его родного голоса. Это меня страшно убивает теперь. Знаешь, как Иисуса Христа его ученики покинули перед взятием на страдания, оставили одного... 28 августа я пошла узнать об А. Н. Прихожу — все радостные. А. Н. арестовали и выпустили: прислуга собралась вместе и пошла просить о нем. Когда начальствующие тюрьмы узнали, что о нем просит бедный люд, то его выпустили. Даже один красноармеец сказал, что Б. надо выпустить — он бедным людям всегда помогал. А. Н. целовал их и чуть не плакал: его потрясла любовь и радость этих людей. Я пошла к нему. Он был в сером. Меня поразило какое-то смягченное, умиленное выражение. Волосы совсем побелели, борода окладистая, длинная. Весь тот и не тот. Когда я шумно изъявила свою радость, он смотрел на меня грустно, и мне чудилось, что он чего-то не договаривает. Нет, я была слишком беспечна в своей радости. Я не хотела видеть ничего мрачного. Я верила, что он должен долго, долго жить. Он мне сказал: — «Это друзья мои спасли меня, но не знаю, что еще будет!» Я не помню, о чем мы говорили, только помню, он обнял меня, сказал: — «Милый мой воробушек!» Грустно сказал. Мне стало страшно больно, что он ласкает меня — чужую, в то время, как сердце разрывается от боли и страдания о своем ребенке. Я говорю: — «А.Н., где-то ваш родной воробушек?» Если бы ты видела его полный страдания взгляд, которым он посмотрел на меня, и в отчаянии покачал головой. Такого чудного лица я никогда не забуду. Господи, как любил он своего Алека, как много страдал о нем и умер, не видя, не слыша его. Мне кажется — вся любовь, вся мука последних минут была о нем. Когда я стала прощаться, он крепко обнял меня и несколько раз по-пасхальному поцеловал, потом проводил до двери. Теперь я поняла, что он чувствовал что-то страшное, потому и прощался, но никому не говорил. Когда я пришла через день, чтоб увидеть его, все в горе говорили, что его опять взяли. Говорили, что сидит в Пересыльной тюрьме; но от мысли о скорой смерти были далеки. Никого к нему не пускали. Он прислал несколько записок, где просил прислать книг. Через день я пришла и узнала, что его перевели в Набоковский особняк — это ухудшило дело. В пятницу 19.IX нов. ст. страшная весть: его приговорили к расстрелу. Но была надежда, что, если вступятся некоторые из казанских большевиков, то его еще могут спасти: окончательного решения ждали 20 утром (7-го ст. ст.). Рано утром 20-го я пришла узнать. Подбежала к дворниковой избушке. Распухшее от слез лицо дворника и его жены и ужасное: «Расстреляли»! Оказалось, не дождались 20-го и вечером в 10 ч. вместе с Н. Н. Языковым его лишили жизни. Не могу описать тебе моих страданий. Ты понимаешь... Ты ропщешь на Бога, что он допустил это, но ты веришь, что он жив духом. Я ни во что не верю, я только чувствую одно, что чудный, великий духом человек вдруг пропал, словно его никогда не было. Погиб, как гибнет последняя тварь, и его великое, полное любви к людям сердце — не будет биться. Ты верь, а я только не могу примириться, чтоб чудный, родной А. Н.— великое создание кого-то?..— работал, говорил, лишь для того, чтоб превратиться в землю. Я не хочу оскорблять памяти А. Н., он ведь сам верил и думал, что я верю, и я буду стремиться к вере.
Теперь я расскажу, как его убили. 20-го я с Ниной, Сашей и Михайлой пошли отыскивать его тело. Нам сказали в университете, что их расстреливают за Архангельским кладбищем. День был серый, пасмурный, сырой. Когда мы вышли на поле, то оно предстало перед нами — все в рытвинах, ямках. Сколько мы ни спрашивали встречных, нам не могли сказать о расстрелянных накануне. Указывали одну сторону, но там были расстрелянные три дня тому назад. Я видела их трупы, уже вырытые искавшими среди них своих покойников. У одного лицо закрыто шапкой. Другой — офицер молодой с благородным профилем, с волнистыми, засыпанными землей волосами и раскинутыми руками. Ничего страшного в виде, но удивительно ужасно в своей реальности: человек жил, мыслил, любил и теперь валяется, как падаль никому не нужная в промозглом тумане осени.
Мальчишки нам сказали, что они были вчера весь вечер и ночью в поле, но залпов не слыхали, что накануне никого не убивали. Были одиночные выстрелы в противоположном конце поля, но это не расстрелы.
Мы все разбрелись по полю. Каждая ямка казалась его могилой, но найти не могли. Мальчик, попавшийся нам с Ниной, сказал, что в 10—11 ч. вечера приблизительно он повстречал недалеко автомобиль, но он ехал уже пустой с той-то стороны. Мы пошли туда в тайной надежде ничего не найти... Я нагнулась — увидела маленькую чистую бумажку. С тайным предчувствием чего-то ужасного я подняла ее: «Mr Boratynski» прочитала я и похолодела... Значит, правда: его нет, и он где-то тут близко, и я его увижу... Мне хотелось убежать и не видеть его, но груда разорванных бумажек привлекла мое внимание. Я стала с жадностью рассматривать их: почерк его, Над. Дм-вны, Литы, обрывки давнишних речей и ласк: «Папулочка, милый дорогой» — детский лепет, а недалеко его кожаный портфель и пучок розовых ленточек в нем... 4 кровавых больших пятна рядом и свежая земля комьями, а там он... он... Мы не видели его — он был зарыт, но, как безумные, в диком ужасе бежали. Его расстреляли между полотном новой самарской ж. д., Архангельским кладбищем и полуобгорелой избушкой сторожа. Софья Сергеевна выхлопотала его тело, сама вырыла его и привезла домой. Теперь он никому глаз колоть не будет своей душевной чистотой. Я видела его в окровавленных простынях, видела всего в крови на полу в бывшем его кабинете. Голова втянута в плечи. Руки и пальцы сложены на груди крестом. Его никак не могли одеть в сюртук — руки окоченели. Пришлось один рукав разрезать. Положили в гроб в том сюртуке, в котором он снимался в последний раз. 2 пули прострелили в двух местах спину и вышли пониже ключицы, а 3-я попала в затылок и вышла над левой бровью. Лицо, как у живого. Екатерину Ник-ну мучила какая-то страдальческая складка у губ, но я не видела ее. Мысль о его смерти не мирилась с сердцем, хотелось забыть все, как мучительный кошмар, но он тут, в гробу, и ладан стелется, и слышу я равнодушно просящий голос монахини и нестройное пение собравшихся на панихиду. Чтоб не делать процессии, никого не пускали, кроме самых близких. Отпели на другой день дома, несли на руках все свои. Когда я подошла проститься, взглянуть в последний раз, лицо его было словно живое, как у спящего, а когда я поцеловала его руку и прижалась к руке щекой — рука мягкая, ласковая, живая. Солнце сверкало, ладан синел, а в гробу высоко лежала его благородная голова.
На кладбище рядом с церковью стоит простой дубовый крест без надписи. Могила покрыта дерном. Я несколько раз была у него. Сорванные цветы лежали на могиле и венок из завядших осенних листьев на кресте. Золотые березы и красноватые клены вокруг; холодное синее небо и яркое солнце. Все живо, все дышит, а его нет, но в нас он жить будет вечно! Вспоминаю его слова месяца за 1 1/2 до смерти. Тогда он был очень грустный и говорил со мной о смерти: — «Все может случиться, Дунечка, меня не будет, кто знает, что ждет нас, но я умру спокойно, если буду думать, что дело, заветы мои, идеи будут жить и после моей смерти. Человек живет своими делами. И вот, если вы, несколько моих милых девочек-семинарок и учительниц, будете помнить мои идеи, будете жить и служить народу, как мы вместе мечтали,— я не умру, я буду жив». Вот его завет нам, учительницам. Его мысли и святые мечты будут жить в нас. Мы должны гордиться его надеждой на нас. Он, умирая, верил в тот народ, который его умерщвлял. Нет, не народ его убил. Он в последнем свидании с Екат. Ник-ной сказал: — «Я до конца оптимист и мои верованья все те же». Итак, правда, что умирая он верил в прекрасные свойства народа, для которого он отдал свои силы и всю любовь свою, верил в Бога и в человека. А ночь 19-го была чудно-прекрасна. Было тихо, тепло, и все было залито серебристым светом луны, а в этой ночи представляю себе черный автомобиль без огней, несущийся по пустым улицам. Миновал город, а там — смерть... Что он переживал, что думал, наверное, молился.
Помнишь его стихотворение?
Когда закат на небе угасает
И глубь небес темнеет,— видим мы
Других миров блестящие созвездья,
Их яркий свет струится к нам из тьмы.
Так знаю я, что в час, когда померкнет
Мой день земной, в таинственной ночи
Увижу я невидимые в жизни
Небесных сил священные лучи.
Рабочий, сидевший с ним и выпущенный на свободу, говорил, что он вел себя твердо и гордо, когда выходили из тюрьмы на автомобиль. Сидел до этого в подвале темном, сыром. Людей там было много, так много, что ему пришлось сидеть, не разгибаясь, на корточках всю ночь, т. к. он свою постель уступил больной латышке *. Он всех поддерживал и утешал.
* (в др. случае — татарке).
Вот и все.
Екат. Ник. осунулась и постарела. Ее спасает мать, от которой она не отходит ни на минуту».
Что касается меня... что я помню. Да, я помню, как я сидела около мамы, когда пришли за Сашей во второй раз. Он простился со мной, с мамой. Сам положил ее руку себе на голову. Мама была в полусознании. Я вышла за ним. Там стояли конвойные. Саша пошел в переднюю к выходной двери и у порога на мгновение остановился, как бы не решаясь переступить порог. Затем сделал рукой жест точно такой, какой он сделал 15 лет тому назад, когда долго глядел через вставленное в гроб стекло на Надю, и затем с этим жестом, говорящим: «Раз надо, так надо», задвинул металлическую задвижку. И теперь он сделал этот решающий жест и, немного сутулясь, твердым шагом вышел из своего дома навсегда. Потом я помню, как Соня и Валента его привезли и он лежал на полу в своем кабинете. Он был весь черный от земли. Мне казалось, что это нельзя отмыть. Потом отпевали в день Рождества Богородицы. Было ветрено, и ветер гнал большие лохматые облака, которые то закрывали солнце, то открывали. Когда солнце светило, вся комната заливалась им и <оно> играло в клубах ладана. Пели все сквозь рыдания. Меня поразило в его лице выражение, какое у него раньше бывало, когда его щекотали (он страшно боялся щекотки). Вот такое выражение было у него сейчас. Это, очевидно, осталось после того, когда он ждал выстрела, мучительно ждал... Я не ходила на кладбище, оставалась с мамой. Только смотрела в окно, как его проносили мимо дома. Несли его все свои, за гробом шли Катя и Патя. Ветер трепал покров. Клубами летела по улице пыль, и это хоронили Сашу, его, светлого, любящего, делавшего только добро, Сашу, который так любил народ, русский народ и отдавал ему душу.<.....>

Подготовка публикации Геннадия ЗВЕРЕВА.

На фотографии 1908 г. Александр Николаевич Боратынский. Рядом — Ксения Боратынская. (Фотография предоставлена Е. Н. Храмцевой-Алексеевой.)

Текст стихотворения под фотографией:
Как силы крыл Орлицы царственной
Все думы ввысь меня влекли,
Лишь тяжесть Думы Государственной
Чело склоняла до земли.
Фотография К. Буллы.


<- предыдущая страница следующая ->


Copyright MyCorp © 2017
Конструктор сайтов - uCoz