каморка папыВлада - журнал Дружба народов 1972-08 текст-16
каморка папыВлада
журнал Дружба народов 1972-08 текст-16
Меню сайта

Поиск

Статистика

Друзья

· RSS 20.01.2017, 12:52

скачать журнал

<- предыдущая страница следующая ->


28
Хотя встреча со Сталиным назначена на шесть, было условлено, что Бивербрук и Гарриман приедут в Кремль за четверть часа до встречи.
Большие настенные часы с боем отсчитали урочное время, а гостей не было.
Бардин видел, как Литвинов, сидящий в стороне над текстом советского меморандума, снял очки и взглянул на часы, точно хотел убедиться, соответствует ли их бой движению стрелок.
— Прошлый раз они были вовремя? — спросил Литвинов Бардина.
— Да, разумеется, Максим Максимович. — Он подошел к окну, из которого была видна торцовая гладь перед подъездом. — По-моему, их машины подошли.
Литвинов свернул вдвое текст меморандума, положил в папку.
— Не думаете ли вы, что они имеют уже мнение своих правительств по итогам первых двух дней?— спросил Литвинов, захлопывая папку.
— Мне кажется, да... не могут не иметь. Сегодня надо давать ответ,— сказал Бардин, отходя от окна. Англо-американцы должны были войти с минуты на минуту.
— Вы слушали сегодня радио? — спросил Литвинов, вставая.— По-моему, немцы усилили нажим, быть может в надежде оказать влияние на ход переговоров.
— Они не думают, что переговоры закончатся сегодня,— заметил Бардин, приближаясь к Литвинову. Сейчас они стояли в дальнем конце комнаты, дверь, в которую должны были войти англо-американцы, была прямо перед ними.
— А вы думаете? — спросил Литвинов, и в его глазах, увеличенных выпуклыми стеклами очков, отразилась ироническая улыбка.
— Да, так мне кажется. Хотелось, чтобы это было так, очень... Я бы на их месте начал беседу с того, что без обиняков выложил бы все, что они имеют сказать. Тот раз чашу терпения могла переполнить одна капля...
— Чашу терпения? Чью, Георгий Иванович?..— Литвинов звал Бардина так.
Бардин усмехнулся.
— Известно, чью. Как мне показалось из беседы с Бивербруком, вряд ли он заинтересован в неудаче переговоров. Разумеется, лично Бивербрук, как и Гарриман, а затяжка переговоров... не способствует успешному их завершению. Нет, не только потому, что может разразиться немецкое наступление, есть и другие факторы...
Литвинов слушал Бардина. Его глаза посуровели, губы недовольно оттопырились, хотя всем своим видом Максим Максимович показал, что сказанное Бардиным ему симпатично.
— Вы знаете, Георгий Иванович, я думал об этом же, но поторговаться и они могут, жестоко поторговаться. Для них тот, кто не торгуется, плохой бизнесмен и плохой политик... Впрочем, в стремлении выторговать им где-то изменило чувство меры.
— Они это поняли, Максим Максимович?
— Мне так кажется, но будем иметь возможность себя проверить.
Как это было в дни пребывания Гопкинса в Москве, Бардин последнее время все чаще встречался с Литвиновым. Его знание англоамериканских дел, его связи в англосаксонском мире, его знание языка и фактов были очень полезны переговорам. Иностранцы по-своему расценили участие Максима Максимовича в контактах с англосаксонским Западом. Они хотели рассмотреть в этом признак нового курса в советской политике, рассчитанного на дружбу с миром, говорящим по-английски. Разумеется, дело было не в переориентации, а в личных качествах самого Максима Максимовича. Обидно, чтобы в такое время, как нынешнее, простаивала такая сила. Сам Литвинов с воодушевлением взялся за новое дело. Человек деятельный, чья жизнь прошла в жестокой борьбе с фашизмом, он видел в своем нынешнем труде продолжение того, что делал вчера. В той последовательности, с какой Литвинов привлекался к переговорам в более чем скромном качестве переводчика вначале с Гопкинсом, а потом с Бивербруком и Гарриманом, мог быть, как думал Бардин, и замысел — в дипломатии, как подсказывал Егору Ивановичу опыт, шаг такого рода оправдан, если есть перспектива.
Когда на пороге появились гости, Литвинов, как показалось Бардину, не без тревоги взглянул на большой желтый портфель в руках Бивербрука. Портфель напоминал саквояж, с каким провинциальные врачи навещали больных на дому. Если учесть, что прошлый раз англичанин был с папкой, то можно было предположить, что главное сражение произойдет сегодня.
Бивербрук увидел Литвинова и взмахнул свободной рукой.
— Геббельс все уже определил за нас! — воскликнул Бивербрук.— Однако такая наглость!
— Простите, господин министр, какое именно заявление Геббельса вы имеете в виду?
— Разумеется, утреннее... Он предрек конференции провал.
Литвинов поправил пенсне.
— А что сообщили о перспективах конференции сегодняшние лондонские газеты?
— О господин Литвинов, мы еще не начали наш диалог, а вы уже задали все вопросы...
Они вошли в кабинет Сталина, так и не успев придать лицам строго-делового выражения, которого требовала предстоящая беседа.
— Судя по настроению господина Бивербрука, он уже решил все проблемы конференции, не так ли? — спросил Сталин, здороваясь с гостями и с большей пристальностью, чем обычно, глядя им в глаза.
— Речь шла о последнем пророчестве Геббельса, господин премьер,— заметил Гарриман своим спокойно-деловым голосом, в котором уже угадывалась интонация предстоящей беседы.
— Докажем, что Геббельс лжец,— сказал Сталин, приглашая гостей садиться.
— Очевидно, в нашей власти это доказать,— сказал рациональный Молотов и осторожно приблизился к своему стулу.
Наступила пауза, очень короткая, но точно обозначенная распорядком предстоящей встречи. Гости заняли места, в эти дни у каждого было свое место: у Сталина за письменным столом, впрочем, в течение пяти с лишним часов, которые длились две прошлые встречи, он оставался за столом не больше получаса, Литвинов — справа от Сталина, Молотов — рядом с Литвиновым, Бивербрук и Гарриман — по другую сторону стола.
— Я думаю, что мы положим перед собой два меморандума: русский и тот, который предлагаем мы с господином Гарриманом. В первом, как вы помните, дан список товаров, которые просят наши русские друзья, во втором... В общем, мы скажем, что можем мы поставить теперь и что позже...
— Мы свой список знаем, как знаете его и вы,— сказал Сталин. Он хотел разговора по существу и соответственно настроил себя на это.— Ваш список... знаете вы и не знаем мы, его и надо читать.
— Да, конечно, господин премьер-министр,— с готовностью откликнулся Бивербрук и раскрыл свой саквояж, который он предусмотрительно поставил рядом.
Бивербрук начал читать. По мере того, как он читал, шаги Сталина, который пошел по кабинету, затихали и стали едва слышными. Это немало осложнило задачу Литвинова, который по шагам следил, в какой части кабинета находился Сталин, и соответственно к нему обращался. Когда шаги затихли совершенно, Литвинов окинул внимательным взглядом кабинет и вдруг обнаружил Сталина за столом.
— Как вы относитесь к нашему списку, господин премьер-министр? — спросил Бивербрук, закончив чтение.
— Я принимаю его,— сказал Сталин и встал из-за стола. Три дня единоборства, единоборства открытого, но достаточно упорного, дали свои результаты.
Казалось, реплика Сталина расковала и остальных.
— Теперь легче опровергнуть Геббельса,— сказал Молотов.
Было условлено, что договоренность будет закреплена в соответствующем документе. Его можно будет подписать завтра.
Все, кто находился в эту минуту в кремлевском кабинете Сталина, не могли не почувствовать, как разом изменилось настроение встречи. Как ни храбрились гости, до сих пор над ними висело пасмурное небо, с этой минуты небо прояснилось, добрый ветер растолкал тучи. «Как будто после дождя глянуло солнце»,— отмечал позже Бивербрук. Сталин тут же реагировал на ясную погоду: он попросил накрыть чайный стол. Ничего подобного в предыдущие два дня не было. Нет, это был не русский чай с водкой и икрой, а просто чай. Знаки внимания, как подумал Бивербрук, русский премьер наращивал по унциям.
— Погодите,— осторожно прервал Сталин размышления Бивербрука.— Что же все-таки произошло с Гессом? — Он понимал, что в веселом разговоре Бивербрук был ему верным партнером. — Шуленбург как-то сказал мне, что Гесс сошел с ума... Неужели сошел с ума? — он смотрел на Бивербрука, прищурившись, явно подзадоривая его, вызывая на разговор. Он не без умысла обратился к Гессу — в истории с Гессом был элемент авантюры, способный поразвлечь собеседников, а у Сталина была сейчас в этом потребность.
Бивербрук, подобно старому коню почуял, что пришла его минута, и с силой ударил копытом.
— Какое там!.. Я ведь разговаривал с Гессом! О, сейчас я вам об этом расскажу!..
Он дал волю красноречию. Подобно своим канадским предкам, великолепно владеющим искусством импровизации, Бивербрук в этом коротком рассказе мигом перевоплотился в подслеповатого, с тонкими старушечьими губами Гесса.
— Мои друзья леди Эн и лорд Би могли бы создать правительство, которое бы осуществило революцию пэров...— произнес Бивербрук, смешно копируя Гесса и его английский.— В этом случае высадка немецкого десанта исключалась бы и единственным врагом была бы Россия...
Наверное, это было смешно, но смех был много громче того, что мог вызвать рассказ Бивербрука,— дал себя знать великий пост, который устроил Сталин в эти три дня кремлевских переговоров.
— Вряд ли Гесс пустился в это путешествие по просьбе Гитлера, но Гитлер наверняка знал об этом,— сказал Сталин. Он был осведомлен о поступке Гесса не больше остальных, но он, очевидно, думал над этим, много думал и пытался проникнуть в психологию поступка.
— Из беседы с Гессом у меня создалось именно такое впечатление,— заметил Бивербрук.
Встреча заканчивалась. Было условлено, что документ, подводящий итоги переговоров, будет подписан завтра.
— А не пообедать ли нам всем вместе? — спросил Сталин, когда пришла пора прощаться. Очевидно, он полагал, что теперь, когда переговоры закончены, он может позволить и это.
Когда гости покидали кабинет Сталина, Бивербрук обратил внимание, что в соседней комнате дожидалась приема большая группа военных. Как отметил про себя Бивербрук, у многих из них вид был далеко не парадный.
— Вы видели этих военных? По-моему, они прибыли прямо из огня...— сказал он Гарриману, когда они садились в машину.— Не началось ли то, что обещали немцы?
— Возможно, и началось,— был ответ.

29
А по Кузнецкому шли кавалеристы. Дивизион. Три полных эскадрона. В полном снаряжении. На рысях. Кони разномастные, да, пожалуй, разнокалиберные: мелкота. Одни ходили под седлом, другим седло было внове, видно, в бороне такой конь чувствовал себя лучше, чем под седоком. Но кони были упитаны, как видно, с доброго корма. И всадники держались браво, хотя были не все молоды. Больше того, немало было и седоусых, но от этого они не казались менее бравыми. Все были в шинелях солдатских или полушубках, но у иных вместо ушанок были шапки-кубанки с ярко-синим, фиолетовым или даже красным верхом, а поверх шинели был башлык, правда, не всегда того же цвета, что и верх кубанки. Видно, дивизион был сформирован из степняков.
Дивизион вступил на Кузнецкий, и кто-то, подивившись тишине, завел песню:
...Ты л-е-е-т-и, лети, мой конь...
Песню подхватили в охотку — ей было хорошо, этой песне, в непросторных пределах Кузнецкого.
...Как поймаю, зануздаю, ш-и-о-лковой уздою!..
Мигом Кузнецкий заполнился людьми. И откуда они только взялись? Вдоль кромки, отделяющей тротуар от дороги, выстроились непрерывной цепочкой.
— Ах, что может быть красивее коня!
— Эпоха-то больно не лошадиная!
— Конница — это вечно...
— «Даешь Варшаву, дай Берлин!..» Так в той песне?
— Песня не песня, а вот как забелит поле русское, придет наш час.
— Конь и снег... м-да...
— На коня надейся, а мотор держи на газу!
— Главное, чтобы конь стрелял... Лишняя пуля никогда не будет лишней.
— Верно... Это вы сказали, товарищ?
Видно, кони были недавно подкованы — цок был молодым, крепким.
...Ш-и-и-о-лковой узд-о-о-ю!
Конники поднялись по Кузнецкому и, взобравшись на холм, свернули налево. Ушла песня. Она звучала сейчас вполнакала где-то на Сретенке. Смолк постепенно и цок копыт. Только конский дух, устойчивый, неразмываемый и на сквозном ветру, остался на Кузнецком.
Не сразу опустела улица.
— Вы заметили, конники еще не были в деле?
— Что-то скажет время?
А на площади Воровского, в двух шагах от памятника тоже толпа: товарищи по беде, недавно вернулись из Берлина. Истинно тернистый путь прошли бедолаги... Русский человек никогда не ездил из Берлина такой дорогой: Вена, Белград, Константинополь... Неисповедимы пути твои, сорок первый. Да в путях ли дело?
— Острова, острова... Посольство — остров, торгпредство — остров... Вот оно — время собирания русских земель! Как собрать их до кучи, когда вокруг море ненависти? Того гляди, спалят, разнесут в клочья, истолкут... Вторглись в торгпредство, взломали ворота, стучат в дверь прикладами. Выдавили и ее. Наверх! Знают, канальи, шифровалка там! А келья шифровальная, что сейф: стены они стенами, а дверь железом обшита. А шифровальщик — парень еще тот. Запер эту свою дверь и разжег печь — спалить шифры!.. А тяги, как назло, нет, келья вдруг точно закупорилась!.. То ли труба сажей заросла, то ли ее снаружи законопатили, чтобы выкурить парня. Вот они ему устроили, да только он не из тех: распластался на полу — там от дыму повольнее — и знай шуровать в печи. Они колотят коваными сапогами в железо, грозят прошить из автомата, а он шурует в своей печке... Одним словом, когда они взломали это железо, он уже все спалил и сам лег бездыханным. Так они его со злости коваными сапогами... Вот она нынче какая, дипломатия!..
Притихла площадь Воровского... Кажется, аэростат, что пододвинулся к зениту в эту минуту, окаменел...

Ранним вечером 1 октября в канун отъезда из Москвы Бивербрук шел через Кремль. Его спутниками были Литвинов и Бардин. Поодаль все таким же спокойно-усталым шагом шагали Гарриман и посол Лоу-ренс Штейнгардт. Ветер был от Тайницкого сада, от реки пахло сырой землей и осенними дымами — в саду жгли листья. Небо было полонено осенней хмарью. Оно давало много света земле, и белостенные кремлевские соборы были хорошо видны.
Бивербрук вдруг замедлил шаг, остановился посреди площади, задумчиво и радостно посмотрел вокруг.
— Пробыл три дня в Москве и не нашел минуты, чтобы глаза поднять. Кстати, что говорит Москва о нашей встрече, она рада, по крайней мере?
— Рада, господин министр,— ответил Бардин, не ослабив патетической нотки, с которой Бивербрук произнес свою фразу, однако и не усилив ее.
Егор Иванович смотрел на Бивербрука в упор. Вечер все еще был светел, и глаза Бивербрука были хорошо видны, он не отвел их.
— Москве... не до успеха конференции, так, господин Бардин?
— Нет, не это я хотел сказать, господин министр,— заметил Егор Иванович.— Разумеется, мы рады успеху конференции, все рады,— произнес Бардин.— Но как ни велик этот успех, он не является... альтернативой второго фронта.
— А вы полагаете, что есть такие, кто хотел бы этим заменить... десант?
— Да, я так думаю, господин министр,— сознался Бардин.— А вы думаете иначе? — взглянул он на Бивербрука, который, опустив глаза, медленно шел рядом.
— Да, наверно, есть такие, и их немало,— произнес Бивербрук.— Но в данном случае никто не может отвечать за других, каждый отвечает за себя...
Литвинов ускорил шаг, приблизился к Бивербруку.
— Если господин Бивербрук за второй фронт, а вместе с ним и господин Черчилль, то за кем же тогда остановка?
Бивербрук засмеялся. В этой тиши посреди площади, окованной со всех сторон камнем, его смех вызвал эхо.
— Господин Литвинов, мы с вами гости на Британских островах: вы прибыли туда из России, я из Канады... Быть может, я прибыл туда даже позже вас и знаю тамошние порядки хуже... Я могу только повторить: каждый отвечает за себя,— он взглянул на небо, кремлевские соборы остались позади, перед ним было только небо, ненастное небо — белые, казалось, снеговые тучи шли над Кремлем.— Когда выпал снег... той осенью двенадцатого года? Вам трудно ответить на этот вопрос? Возможно, вы даже не знаете, а немцы знают... Они, наверно, больше вас думают об этом, они должны знать...
Он шел, не отрывая глаз от ненастного неба, с кремлевского холма оно казалось особенно большим.

30
В Ивантеевку приехала Ольга, вся какая-то смятенная.
— Ты послушай, что сейчас произошло,— вызвала она Бардина в сад.— Шагаю я вдоль полотна в свою Лосинку,— Ольга жила в Лосинке,— и вот идет товарняк. Я сошла с полотна. Вдруг слышу: «Тетя Оля!.. Тетя Оля!..» Я заметалась: Сережка, его голос!.. Смотрю во все глаза. «Тетя Оля, я здесь, я здесь!..» Ты понимаешь, ослепла, ничего не вижу, хоть ложись под поезд! А он: «Оля... Тетя Оля!..» Поезд прошел. Стою на полотне, не пойму: или мне привиделось это, или на самом деле так было?..
Они стояли посреди сада и молчали. Пламенел куст рябины по-октябрьски нестерпимо, побеждая тьму. И прядь волос Ольги, упавшая на щеку, тоже была полна живого огня. Она терпела этот огонь у себя на щеке и не торопилась отвести его.
— Привиделось, Ольга,— сказал Бардин.
— Нет, Егорушка, не могло привидеться.
— Привиделось...
Она положила руку ему на грудь — несмелую, живую. Он молча шагнул к дому, и ее рука какое-то время следовала за ним, потом упала.
— Привиделось... не могло не привидеться.
Она не могла скрыть своего состояния, Ольга. Бардин видел, как она стояла посреди столовой и ее пепельный локон все еще лежал на щеке — она не успела его отвести. Глаза сестры молчаливо следили за ней. Казалось, ничего нельзя было утаить от этих глаз, они все видели.
— Что с тобой, Ольга? — спросила Ксения.
— Ничего...
Позже, когда они сели ужинать, Бардин поймал на себе взгляд Ольги. Были в этом взгляде невысказанная досада и укор, злой укор. Какая досада жгла сердце Ольге, в чем она укоряла Бардина? Что-то с нею творилось непонятное с тех пор, как пропал Леня. Какая-то она стала не такая. Вот и голос, что послышался ей на полотне... Не ровен час, еще истолкует все это на свой манер. Мать родная, видно, горе родит чудеса, не было горя, не было бы дива!
Только Ирка не восприняла настроения, поселившегося в семье — все мыла в трех водах свои жиденькие кудряшки и пыталась нанизать на них мамины папильотки. Только вчера вырезала лошадок и шила куклам платья, а потом явилась с ярко-черными ресницами. «Ксения, стыд-то какой: не Ирина, девка уличная...»
Но Ксения только рассмеялась, закрыв желтой рукой глаза. «Ничего не поделаешь, природа... Я сама была такой в ее лета...»
И дом наблюдал, робея и страшась, как Ирка тащила из маминого шкафа одно платье за другим и, вырядившись, шла к деду. «А ну взгляни, Бардин, как оно мне?.. К лицу?..» — «К лицу...— говорил старик, не поднимая глаз, затененных седыми лохмами, и, дождавшись сына, шептал тайком: Ну, жди, Егор, принесет она тебе... в мамином подоле... двойню! Вон какие зыркалы у нее, цыганские... Они, цыгане, скороспелые!»
Но то было прежде, а сейчас Ирку сморил сон. Отец отнес ее в детскую — Иркина комната все еще звалась детской — и, вернувшись, лег на тахту, еще хранившую тепло Иркиного тела. Ольга ушла к сестре, чтобы устроиться подле нее. С тех пор, как пропал Леня, в их комнате (в Ивантеевке у них была комната) все оставалось таким, как было при нем, и это пугало Ольгу.
И Бардин вдруг вспомнил, как Ольга увлекла его в сад и стала рассказывать о Сережке, повторяя, как рефрен: «Тетя Оля... Тетя Оля...» И еще вспомнил Бардин эту прядь Ольгиных волос на пламенеющей щеке, живую прядь... И на память пришел случай, как на Ольгиной свадьбе охмелевшие гости кричали: «Горько!», а она целовала по очереди Леню и Егора. А гости заходились от хохота и кричали пуще прежнего «Горько!», а Ольга продолжала целовать Алексея и Егора. Помнится, все смеялись, даже Ксения. «Ну и Глупа ты, Оленька!.. Ну и глупа, Оленька!» — могла только вымолвить Ксения.
Бардин приподнялся и пошел к окну. «Вот ведь мерещится: рассказ был о Сережке, а из головы не идет Ольга!..» Он распахнул окно. Было прохладно и ясно. Было тихо, только где-то на западе, время от времени зарываясь в тишину, шел самолет да совсем рядом, обнаженная полуночным безмолвием, бежала электричка.
Бардин уже уснул, когда над его головой затряслось окно, того гляди вылетит. Егор Иванович помнит, что с вечера он запер калитку, значит, кто-то перелез через забор. И почему в это окно, если оно выходит в сад, а сад тоже закрыт?
— Сережка!..
— Папа!..
Вот оно — чудо, рожденное бедой.
— Ксения!.. Ксения!..
— Я слышу... Я давно все слышу...
В одно мгновенье все лампы зажжены, все двери настежь.
Вот и Сережка: наголо острижен, в шинельке с чужого плеча, в кирзовых сапожищах, исхлестанных осенней грязью.
— А тетя Оля сказала, я не поверил!
— Я кричал, папа, я так кричал...
Да не плачет ли он?.. Куда его строптивость девалась?..
— Ну, садись, ближе к матери садись, рассказывай.
— Что рассказывать?.. Получил вот две штучки, — он касается пальцами петлиц.— Еду!
— А куда еще?..
Проснулась Ирка, прибежала в ночной рубашонке, прилепилась к брату с другого бока. Вот так и сидит, облепленный: мать с одного боку, сестра с другого. Только Ольга стоит поодаль, дальше, чем надлежит ей стоять, смотрит хмурыми глазами на Сергея, потом на сестру, потом опять на Сергея.
— Ты надолго к нам, сын?
Сергей молчит — боится ответить. Смотрит на мать...
— Надолго?
— Сейчас уеду.
Мать заплакала, вцепившись в него. Ирка взглянула на брата застланными влагой глазами, намертво сжала руку.
— Приехал... пока поезд перегоняют с одной дороги на другую...
— На Ленинградскую... перегоняют?
— Да.
Бардин встал, шумно зашагал по комнате.
— Ну, отпустите вы его... Вцепились — не побежит...
Но Ксения все еще держалась за Сергея.
— Сереженька, Зою позвать?..
Бардин застучал своими башмаками еще усерднее.
— Конечно, позвать! Сейчас же позвать. Позову я.
Сейчас Ксения отпустила сына.
— Нет, я позову... Дайте мне ее позвать.
Бардин вознес свои пухлые ручищи.
— Идти-то через сад... Куда ты пойдешь?
Но она уже потянулась к стулу, где лежал ее плед.
— Нет, Егор, я так хочу, я пойду!
— Тогда разреши Ольге тебя проводить.
— Нет.
Она натянула на худые плечи плед и пошла, держась за край стола, потом оперлась ладонью о стену, потом ухватилась за ручку входной двери. Они подошли к окну, все подошли, чтобы видеть, как она будет идти. Все стояли и смотрели, как она идет по саду. Луна была скрыта за плотным пологом облаков, но в саду было светло. Им было хорошо видно, как она идет от дерева к дереву, отталкиваясь от стволов деревьев, остающихся позади и принимая новое дерево, будто оно выходило ей навстречу. Будто она отыскала тайну того, как в этой лавине беды ухватить крупицу счастья.
— Зоя... Зоенька! — кричала она в ночи.
А Сережка, казалось, забыл и про мать, и про Зою, которую должна была привести мать с минуты на минуту. Он поставил на обеденный стол приемник, который соорудил еще этим летом, и, включив его, затих.
— Я все сделал, кроме задней стеночки,— говорил он Ирке, переводя дух.— Вот вернусь и доделаю...
Потом подхватил Ирку и понес по столовой. А в дверях уже стояла Зоенька, стояла как-то сиротливо, и было такое впечатление, что еще минута, и она повернется и уйдет. Ксения устала, она была синей. А Зоенька, видно, так и не поняла ничего. Она была в отцовской телогрейке и отцовских опорках на босу ногу.
— Сережка, ты смотри, кто пришел! — сказал Бардин и указал взглядом на дверь.
Сережка перестал кружить Ирку, пошел к двери.
— Здравствуй, воробышек,— сказал Сережка.— Какой же ты стал лохматый-лохматый!..
— Да я с ночной смены, Сергуня. Не успела переодеться.
Бардин опять воздел свои ручищи.
— Ну, мы пошли! Оставим их одних!
— А я хочу здесь остаться,— сказала Ирка.
— Нет, нет, у них секрет! — сказал Бардин дочери.
Они все пошли в комнату Ксении, оставив Сережу и Зою в столовой.
Сейчас Ксения лежала на своей кровати, вытянув худые ноги. У нее был вид человека, который сделал больше, чем сделала она только что. Бардин откинул край простыни и сел в ногах у жены, Ирка легла рядом, положив под голову кулачок. И только Ольга стояла у двери, странно взволнованная, как подумалось Бардину, так и не понявшая, радоваться ей или печалиться тому, что происходило сейчас в бардинском доме. Вечером, когда прибежала со станции и рассказала Егору Ивановичу о происшедшем, ее реакция была определеннее...
— А их уже нет в столовой, они ушли,— сказала Ольга, почувствовав, что рядом тихо.
Ирка соскочила с кровати, выбежала в столовую.
— Они и в самом деле ушли... Вот они здесь... в саду!
Но Ксения сказала в ответ:
— Будем пить чай. Зовите их!
И Ирка подхватила тут же:
— Хватит целоваться! Будем пить чай!
А потом, когда напились чаю, Сережа сказал:
— Наш поезд, наверно, уже перегнали на Ленинградскую дорогу. Мне надо ехать.
Ксения заплакала, у Бардина щеки стали мокрыми, а Ирка сказала:
— Перестаньте, а то я тоже заплачу!
Только Ольга была спокойна, печально-спокойна: то ли она выплакала свои слезы раньше, то ли действительно не знала, радоваться ей или печалиться.
А Сережка уже пошел по большой садовой дорожке к калитке. И Зоя была рядом, в отцовской телогрейке и в этих опорках на босу ногу.
— А ты куда, Зоя? Куда ты? — крикнул ей Бардин, распахнув створки окна.
— До вокзала я, Егор Иванович... А может быть, дальше,— сказала она и невысоко подняла руку.
— Может, дальше,— обернулся Сережа и тоже поднял руку.
А потом было видно, как они взошли на холм и пошли не оборачиваясь. Они знали, что вся семья стоит у окна и смотрит им вслед, но они будто условились, что не будут оборачиваться, молчаливо условились и не обернулись.
Бардин думал: «Твоя любовь к сыну может тебя переделать, Егор Иванович, перекроить натуру твою, да, вопреки сопротивлению жестоко перекантовать твой характер, который, казалось, к сорока двум годам менять поздно. Был преуспевающий дипломат Егор Бардин, привыкший вкалывать за троих (чего греха таить, любил вкалывать!), русский потомок царя Лукулла, а стал... Кем стал?.. Вот она тебя скрутит, эта любовь к Сережке, сдавит руки и отведет за спину — да и столкнет тебя с кручи: плыви, храбрец, ты все можешь!..»
Октябрь 1941.
В предрассветье на кремлевском холме слышно, как движутся на юг птичьи стаи. Запрокинув голову, можно рассмотреть чуть искривленный клин. В этом движении хочешь не хочешь, а усмотришь нечто неодолимое, на чем стоит природа. Точно копье, пущенное сильной рукой, живой этот клин пронзает тучи. Только последний журавль оплошал: вон как частит больным крылом, поспешая за стаей... Сколько небось народу, служивого и штатского, обратило взгляд на неверный полет бедолаги, посочувствовало ему... Эко, неудачник, и каким огнем тебя прихватило, каким куском железа скособочило? И было ли это в начале твоего пути, где-нибудь у студеных вод финских или вот этой страдной ночью над волховскими топями и ржевскими порушенными лесами?.. И что ты увидел своим немудрячим птичьим глазом, который, говорят, сильнее цейсовских стекол, на пути от моря и что понял: какая грядет пора и что она несет России?
Птичьи клинья, устремившиеся на юг, все больше обретают для людей в зеленых шинелях смысл знамения. Чем-то эти деформированные клинья похожи на комету Галлея. И, как комета Галлея, способны породить страх в слабом сердце человека. Вот она, карающая десница, и на сей раз! А Наполеон смотрел на небо в своем восемьсот двенадцатом? И видел ли птиц, хлынувших прочь? И видел ли в этом белую смерть? И не хотел ли обрести крылья, чтобы устремиться вослед?..
И люди в зеленых шинелях листают календари: «Когда снег в России?.. Скорее, скорее — обскакать зиму!.. Обойти сыпучее русское ненастье...» Нет, все должно быть спланировано с чисто немецкой тщательностью. Удар на Ленинград не даст победы, как не даст победы удар на Харьков и Воронеж — все решит московское направление... День и ночь гремят эшелоны, стремящиеся к Москве. Вяземские, юхновские, клинские леса стали своеобразными арсеналами фашистской мощи. В лесу — танки, в кустарнике по обочине шоссе — самолеты. Главные удары на Дмитров и Тулу, охват Москвы с севера и юга. У Москвы должны быть отобраны дороги, еще связывающие ее со страной, и главные из них — Ярославская, Горьковская, Воронежская... Первыми должны пасть фланговые — Ярославская и Воронежская, последней — тыловая, Горьковская... Первый удар — в лоб, позже — в обход, по флангам. В предрассветье на кремлевском холме слышно, как движутся на юг птичьи стаи.
В большой дом на Кузнецком пришла автомашина с яблоками. Машина стояла посреди двора, открытая обозрению изо всех ста окон. Яблоки были один к одному, крупные, тронутые знойным солнцем сорок первого года, ярко-желтые. Их ссыпали в мешки, плоды гулко постукивали, ни с чем нельзя было сравнить этот звук. Казалось, обычная картина: разгружали машину с яблоками, а у окон стояли люди, не могли оторвать глаз от мешков с плодами.
— Вон какая сила, это небось ранняя антоновка?
— Природу ничем не смутишь, она родит напропалую.
— Какой свет идет от яблок — отдают солнце.
— Как не отдать, нынче солнца было много!..
Раньше, в начале лета нет-нет, а кое-кто из старых наркоминдельцев, ушедших в армию, и заглянет в наркомат, а сейчас тихо. Где-то на дальних дорогах закипает новая битва. Что-то в этой битве похоже на первые дни войны. Кажется, выступил Гитлер — в поход на Москву. Как тогда, в немецких передачах маршевая музыка и зловеще-торжественное: «Танки!.. Танки!..» Битва закипает где-то под Вязьмой. Говорят, что в Химках ночью была слышна артиллерийская стрельба, да только ли в Химках?.. Сегодня поутру, когда Бардин шел на работу, где-то на Серпуховке он стал свидетелем разговора. Нет, в их внешнем виде не было ничего от обывателей, даже наоборот, интеллигенты, два старых интеллигента, очевидно, коренные москвичи: «Вчера надел белую сорочку, а сегодня она черная! Вот глядите, черная! Вся Покровка усыпана пеплом, сыплется черт знает откуда — что-то жгут!..» По наркомату из рук в руки передается «Красная Звезда» — с некоторого времени военная газета стала самой популярной и среди дипломатов. Как повсюду в Москве, ее зовут доверительно-ласково «Звездочка». Считают, что она дает информацию вслед за событием, без пауз, а поэтому в своих оценках точнее. А сейчас газета заговорила языком опасности: «Под угрозой само существование советской власти». По кабинетам пошла карта Подмосковья, смешно сказать, карта, которую брали с собой, когда отправлялись по подмосковным борам и рощам за груздями и опятами. Иностранные корреспонденты, которые все еще собираются в своем полуподвале, утверждают, что некое официальное лицо дало понять послам и посланникам, аккредитованным в Москве, что дипкорпус, возможно, покинет Москву. Немецкое радио сообщило, что с вяземским котлом покончено и все немецкие войска, участвующие в этой операции, примут участие в наступлении непосредственно на Москву...
Кабинеты преобразились: там, где не было диванов, они поставлены — отныне рабочий день простерся от одной утренней зари до другой. В затененном углу комнаты на гвоздичке, вбитом в шкаф или стенку, противогаз и каска. В сумерки по коридорам идет очередной наряд тех, кому сегодня дежурить на просторной крыше наркомата. В доме, бесконечно гражданском, в котором со времен символической буденовки Чичерина военной формы не было, расхаживают едва ли не марсиане в брезентовых плащах и касках, с противогазом на боку, который по громоздкости может соперничать с парашютом. Впрочем, пейзаж, который при желании можно обозреть с крутого утеса-дома на Кузнецком, мало чем отличается от марсианского: темное, подсвеченное луной небо, белая зыбь аэростатов, еще удерживающих на себе отблеск солнца и поэтому еще более фантастических...


<- предыдущая страница следующая ->


Copyright MyCorp © 2017
Конструктор сайтов - uCoz