каморка папыВлада
журнал Сельская молодежь 1969-03 текст-7
Меню сайта

Поиск

Статистика

Друзья

· RSS 19.04.2019, 11:46

скачать журнал

<- предыдущая страница следующая ->

СРЕДА 2-е ОКТЯБРЯ
Ориана ФАЛЛАЧИ

26 июля с разрешения властей студенты Политехнического института Мехико устроили демонстрацию у президентского дворца. На подступах к площади Сокало демонстранты были встречены полицейскими. На студентов обрушились град палочных ударов, гранаты со слезоточивым газом.
12 августа студенты начали в знак протеста общенациональную забастовку. Целый месяц не прекращались столкновения полиции и студентов. 13 сентября на площадь Сокало вышло 400 тысяч человек. Такой демонстрации столица Мексики не видела пятьдесят лет.
Дальнейшее развитие событий в Мексике приняло драматический оборот. 2 октября 20 тысяч студентов собрались ни площади Трех культур. Под давлением крайне правых сил солдаты и полиция открыли огонь из пулеметов и автоматов. По данным даже буржуазной прессы в этот день было убито 500 человек.
В этом номере мы публикуем репортаж видной итальянской журналистки Орианы Фаллачи. 2 октября она тоже была на площади Трех культур и тоже, как и многие студенты, участники демонстрации, была ранена. Ориона Фаллачи продиктовала этот репортаж на магнитофонную ленту сразу же после операции, проведенной в одной из клиник Мехико.

Площадь Трех культур
Чувствую себя еще плохо, и голова к тому же кружится. Но, понимаешь, больше всякой боли — ужасной боли в плече, в легких, в колене, в ноге — меня мучает и изводит не отпускающий душу и память кошмар. Ведь та ночь не должна была стать ночью крови...
История этой позавчерашней ночи такова (потом я еще вернусь к событиям, которые ей предшествовали, и расскажу тебе, почему все это произошло). Было объявлено, что в пять вечера, в среду, состоится митинг на площади Трех культур в Мехико. Эта площадь, я думаю, в Мехико самая большая и самая известная, называется она площадью Трех культур потому, что в каком-то смысле, символически, объединяет три культуры этой страны: ацтекскую, испанскую и современную. На площади стоит испанская церковь, построенная в 1500 году, основание ацтекской пирамиды и современные, недавно возведенные здания.
Мне уже пришлось до этого присутствовать на одной демонстрации на площади Трех культур, состоявшейся в день моего приезда в Мексику. В тот самый день я и познакомилась с руководителями студентов и тогда же начала интервьюировать их. Я прилетела в ночь с четверга на пятницу, и в пятницу же была устроена эта демонстрация. Я впервые присутствовала на такой демонстрации, и, нужно сказать, она произвела на меня глубочайшее впечатление. Представь себе тысячи ребят, а они действительно ребята — тринадцать, четырнадцать, шестнадцать, восемнадцать, максимум двадцать три — двадцать четыре года. И потом все эти ребята были по-настоящему бедные; среди студентов в Мексике детей буржуа вообще не много. В основном это дети крестьян, рабочих.
Эти ребята собрались на площади Трех культур для того, чтобы почтить память своих погибших друзей. К той пятнице у них уже были свои погибшие — человек сто, думаю, после того, как полиция начала двадцать шестого июля свою расправу. В ту пятницу на площади была и полиция, но только полиция, не войска, полицейские сконцентрировались на террасе школы номер семь, которую тогда они еще продолжали занимать. Эта школа выходит прямо на площадь Трех культур. Ребята собирались на площади со стороны ее новейшей части: они несли свои плакаты, и с ними пришли и матери трех ребят, что были убиты полицией. Тогда-то я и познакомилась с руководителями хуэлги — забастовочного комитета.
Речи произносились (а это важно потому, что потом именно там произошли все эти страшные события) с террасы здания, смотрящего на площадь. На каждом этаже этого небоскреба, который в Мехико зовут Чихуахуа Билдинг, есть просторная терраса, огражденная низкой балюстрадой, и вот на одной из них ребята установили громкоговорители и произносили речи. Хочу еще раз повторить, что это была поистине трогательная манифестация. Представьте себе, как стояли молча все эти ребята, чтя память своих друзей минутой молчания, а сверху на их склоненные головы и на головы матерей погибших падал дождь. Когда закончилась эта минута или даже во время ее, кто-то зажег зажигалку, за ним — другой, третий, и вот на площади появились вдруг эти крошечные дрожащие огоньки. Они были везде — огни зажигалок и спичек, обжигавших пальцы. Но потом кто-то сообразил свернуть газету и поджечь ее, и тогда все стали сворачивать газеты и поджигать их, и эта демонстрация так и закончилась мирным факельным шествием. Понимаешь, они так и ушли с площади, вытянувшись длинной цепочкой, и у каждого в руке была свернутая пылающая газета, и все они пели студенческие песни.
После этой демонстрации правительство решило отвести войска из здания университета, которые те занимали с первых дней сентября. И тогда, чтобы отметить эту эвакуацию военных подразделений из стен университета, которая, впрочем, была частичной эвакуацией, студенты решили провести в среду еще одну манифестацию все на той же площади Трех культур. Студенты сказали мне, что эта манифестация будет для них очень важной, и мне поэтому стоит на нее прийти. Я и пришла.
Манифестация была назначена на пять часов. Я приехала на площадь без четверти пять, и площадь была уже наполовину заполнена народом. На террасах разных этажей небоскреба, о котором я говорила, стояли руководители студентов, большинство разместилось на третьем этаже. Там же были установлены и громкоговорители и висели флаги — мексиканские и красно-черные флаги забастовки. Я тоже поднялась на третий этаж и увидела там Гевару, одного из руководителей; Мануэля, другого руководителя, студента факультета биологии и сына крестьянина. Я увидела второго Мануэля — сына музыканта и студента консерватории, увидела Сократеса, еще одного руководителя, и Марибиллу, девушку, которая, как мне кажется, изучает медицину.
Митинг еще не начался, когда на террасу поднялся Анхель, еще один руководитель забастовочного комитета. Вид у него был очень обеспокоенный. «Знаешь, — сказал он мне, — я ведь опоздал потому, что вся эта площадь на расстоянии трех-четырех километров окружена машинами и транспортерами. На одной улице я насчитал тридцать грузовиков с солдатами. Мне пришлось сделать хороший крюк, чтобы добраться сюда».
Ты меня должен извинить, голова у меня сейчас не очень-то ясная, потому и рассказ получается таким путаным... Так вот, после манифестации ребята хотели пойти к одному из факультетов Политехнического института, который был еще занят войсками. Но когда появился со своими новостями Анхель, ребята тут же собрались на террасе, чтобы обсудить все заново. И они решили не идти к зданию этого факультета, потому что, говорили они, если мы все пойдем туда, где нас ждут с базукой наготове, то это будет выглядеть так, будто мы их хотим спровоцировать.
Я им тоже сказала: «Не ходите вы туда, ради бога, черт с ним, ведь это бесполезно, ведь это будет только игрой в смелость». И тогда Сократес подошел к микрофону и сказал всей площади, которая продолжала наполняться: «Компаньерос, мы изменили наш план действий. Мы хотели раньше идти к зданию факультета, но теперь не пойдем, потому что там нас поджидают войска с базуками и на транспортерах. Идти туда — значит бессмысленно провоцировать солдат, вот почему я советую вам, компаньерос, как только наше собрание закончится, расходитесь по домам».
Митинг начался. Первой выступала Марибилла. Она сказала: «Войска эвакуированы из университета, но многие другие учебные заведения они еще занимают, поэтому мы будем продолжать нашу борьбу...» Марибилла — девчушка восемнадцати лет, она грациозна, хотя ее и портит заячья губа. А вообще она производит впечатление очаровательной и застенчивой девушки. Голосок у нее как у птички, даже с громкоговорителем почти ничего не было слышно.
После нее снова говорил Сократес. Мне он казался ребенком, наклеившим усы; впрочем, у знаменитого Сапаты тоже было ребяческое лицо. Сократесу лет восемнадцать-девятнадцать, и эти огромные усы — единственное, что он смог оставить от своего прежнего вида. У него и его друзей до августа были длинные волосы — не потому, что они считали себя хиппи, и не потому, что хотели походить на битлов, просто в Мексике революционеры по традиции носят длинные волосы. Когда полиция начала фотографировать их, следить и арестовывать, все они разом укоротили себе волосы и посбривали усы. Лишь у Сократеса не хватило духу расстаться с усами. И вот этот усатый Сократес вышел к микрофону и сказал: «Товарищи, наша демонстрация мирная; мы хотим прежде всего отпраздновать эвакуацию войск из стен нашего университета, мы хотим заявить наше требование — освободить остальные студенческие помещения, и, наконец, мы хотим, компаньерос, объявить с понедельника голодовку, которая докажет всем, что в наши планы не входит насилие. Мы будем искать мирные средства борьбы. Итак, мы начинаем в понедельник; кто хочет участвовать в этой забастовке, пусть приходит в университетский городок, к олимпийскому плавательному бассейну... Голодовка продлится до конца Олимпийских игр...»
Едва Сократес закончил свою речь, как над площадью появился вертолет; вертолет был зеленый, значит армейский. Он летал кругами, опускаясь все ниже и ниже. Из вертолета были выпущены две зеленые ракеты. Я была во Вьетнаме и знаю, что, когда вертолет или самолет выпускает ракеты, это может означать лишь одно — он ищет точку атаки. И я снова кинулась к ребятам. «Смотрите,— закричала я им,— он выпустил ракеты, значит он собирается стрелять!» Они не приняли моих слов всерьез. Они знали, что я была во Вьетнаме, и сказали мне: «Э, ты на все смотришь так, будто ты еще во Вьетнаме». Они не закончили своей шутки, как вся площадь огласилась ревом грузовиков и танков, они в буквальном смысле окружили площадь — с нашего третьего этажа это было хорошо видно. Тут же задние борта грузовиков откидывались, на площадь, стреляя, выскакивали солдаты. Но они не стреляли в воздух, они стреляли вниз, они не держали ружья дулом вверх, они держали их дулом вниз! Две-три минуты мы стояли как громом пораженные, побледневшие; это был какой-то кошмар, наваждение, находящийся не то что по ту сторону разумного, но и по ту сторону абсурда, потому что здесь, на площади, не произошло ровным счетом ничего, что могло бы оправдать появление войск. Студенты говорили лишь о том, что они хотят начать с понедельника голодную забастовку. Теперь они пытались убежать. Сократес, еще не понявший того, что солдаты действительно стреляют по толпе, подбежал к микрофону и закричал: «Компаньерос, спокойствие, спокойствие, спокойствие. Это провокация, это провокация!» Но они все бежали и бежали. И вдруг я начала замечать, что они стали падать, знаешь, как валятся на охоте зайцы, они перекувыркиваются и замирают.
Издалека они казались маленькими, но все равно они были прекрасно различимы, эти зайцы, которые бежали, перекувыркивались и замирали. Меня будто парализовало, я продолжала стоять на балконе, не в силах оторваться от этой картины страшного хаоса, а в ушах все звучали слова Сократеса, продолжавшего успокаивать толпу, хотя какое там, к дьяволу, спокойствие, если на землю уже падали первые мертвые.
Огромная прямоугольная площадь лежала перед нами. С нашей стороны она кончалась лестницей. Теперь послушай, я хочу вот что объяснить: ты помнишь в «Броненосце «Потемкине» сцену, когда толпа бежит по одесской лестнице, оставляя на ступенях скрюченных женщин и детей? Так вот наша крутая лестница казалась лестницей из «Потемкина», и было страшно смотреть, как замирают на ней, склонив головы, люди. Мы попали в мышеловку, мы прекрасно понимали, что сейчас придет наша очередь, что они уже идут сюда, на третий этаж небоскреба, где находятся громкоговорители, но я понимала и то, что мы ничего сделать не можем. Я попробовала было вызвать на этаж лифт, но лифт был кем-то отключен. Когда я повернулась спиной к площади, где началось уже настоящее побоище, я увидела, как выскакивают на наш балкон, будто в каком-то детективном фильме, сорок, нет, пятьдесят, нет, уже шестьдесят мужчин. Каждый из этих мужчин среднего возраста был в штатском, в рубашке — все были в белых рубашках, левая рука — в белой перчатке или обвязана белым платком, в правой руке — направленный на тебя пистолет. Перчатка или обвязанный вокруг руки платок служили им паролем — ведь они были в штатском. Они врывались, стреляя, они палили направо и налево, правда, не в людей, а в пол. Сократес куда-то исчез, я его так больше и не видела. Я очутилась рядом с Мойсесом, студентом из Политехнического, сыном крестьянина, и моим другом Мануэлем. Я смотрела на этих выскакивавших полицейских в полнейшей прострации, хотя, скажу тебе откровенно, меня не так-то легко чем-нибудь поразить, а уж поразить после того, что я только что видела на площади, было еще труднее. И все же эти выпрыгивавшие откуда-то агенты, к тому же тут же развивавшие кипучую и малопонятную активность, просто сразили меня.
Один из агентов схватил меня за волосы, а у меня длинные волосы; ты, наверное, видел картинки, изображающие пещерную жизнь наших предков, — там мужчины хватали за волосы своих женщин точно таким же способом; так вот, схватив меня за волосы (я думаю, что добрая часть их так и осталась у него в кулаке) и крутанув, он швырнул меня об стену. На несколько секунд я была оглушена.
Не знаю, хорошо ли ты понял, как устроена эта терраса. С двух сторон от нее идут лестницы, потом там есть сплошная стена с двумя лифтами и, наконец, балюстрада. Так вот он меня бросил об стену, там, где лифты.
Когда я очнулась, то увидела рядом с собой Мойсеса и Мануэля, остальные куда-то исчезли, и лишь в глубине находилась группа журналистов — немцев, голландцев, один японец и французы. А этот тип стоял рядом и вопил: «Детенидос, детенидос, детенидос!», что означало, что мы арестованы. Я осталась стоять на ногах. Стрельба на площади продолжалась, но она еще не достигла настоящей силы.
Нас поставили к стене. Стрельба к тому времени стала интенсивнее. Очереди потянулись от бронетранспортеров, от ручных пулеметов и автоматов солдат и, наконец, от этого зеленого вертолета, который снижался все ниже, стреляя в толпу, рассеивающуюся по площади и по балкону, на котором мы находились. Я уже объясняла, что единственно безопасное место на этой террасе находилось под балюстрадой, то есть под маленькой стенкой, которая служит основанием для перил, и вот под этой стенкой и растянулись все полицейские в белых перчатках и с пистолетами, направленными на нас. Мы же, арестованные, должны были стоять у глухой стены, представляя собой прекрасную мишень для всех, кто стрелял сейчас на площади и над площадью.
(В этом месте голос Фаллачи прерывается. Потом она, наконец, снова заговорила: «Извини меня, выключи, пожалуйста, магнитофон. Я больше не могу, мне плохо, очень плохо. Я чувствую, что умираю...»)
...Ну, вот. Теперь мы можем продолжить. Понимаешь, самое страшное было в том, что мы не могли никуда спрятаться, а всякий раз, когда мы пытались хоть на миллиметр отодвинуться от этой проклятой стены, которая, по-моему, стала главной целью для всех стрелявших, и пробовали подойти к спасительной стене балюстрады, эти растянувшиеся на земле полицейские начинали стрелять. Они стреляли в стену. Они выстрелили два или три раза в стену и два или три раза в лифт.
Потом кто-то подсказал мне, что надо делать. Я притворилась, что теряю сознание, и упала, как тряпка, на землю. Остальные сделали то же. Полицейские не стали стрелять в нас, и теперь, лежа плашмя на полу, мы чувствовали себя лучше. Я лежала между Мойсесом и Мануэлем. Мойсеса тут же, правда, ранило в руку, и она у него была вся в крови. Мануэль старался прикрыть меня, но его движение не ускользнуло от полицейского, и тот сразу же крикнул нам, чтобы мы держались подальше друг от друга. Но Мануэль продолжал загораживать меня — он положил свои руки мне на голову, я и сама прикрывала ее руками. Тогда полицейский, помахав пистолетом, приказал всем нам троим поднять руки вверх. Теперь мы не могли даже защитить голову от осколков. Мы ничего не могли, понимаешь?!
Когда Мануэль и Мойсес отодвинулись от меня, я медленно, сантиметр за сантиметром, поползла вдоль стены и отползла на полметра, хотя полицейский продолжал кричать и размахивать пистолетом. Эти полметра спасли мне жизнь: если бы я осталась на прежнем месте, пуля угодила бы мне прямо в голову, а не в спину. Стрельба все это время продолжалась беспрерывно, и вот в какой-то момент вертолет опустился еще ниже, послышалась близкая очередь, я увидела, как начал крошиться камень стены, и я почувствовала, как входит мне в спину нож. Этот нож был пулей, засевшей в нескольких миллиметрах от позвоночника. Другой осколок вошел в левое колено и разворотил всю ногу, но мне все же здорово с ним повезло (как сказал профессор Вьяле, оперировавший меня, мне просто скандально повезло). Дело в том, что осколок прошел между главной артерией, нервными волокнами и веной, не задев ни того, ни другого. Еще один осколок вошел в бедро. Он вошел с одной стороны и со всей образованностью, на которую только способен осколок, тут же вышел с другой стороны, оставив на память лишь свой след.
Я дотянулась рукой до раны на спине и почувствовала, как сильно она вздулась — то было железо, которое засело у меня внутри, крови, правда, не было. Я потрогала раненую ногу и, увидев кровь, сразу же закричала: «Помогите, я ранена, ну помогите мне, пожалуйста!» Я плакала, кричала, умоляла и снова кричала: «Убийцы, убийцы!» — но все мои крики сливались с криками толпы на площади, где продолжалось это массовое убийство. Громче всех криков были пулеметные очереди.
Прошел уже час с лишним с той минуты, как я была ранена, а стрельба все продолжалась. Двое полицейских снова ухватили меня за волосы, все тем же способом, о котором я уже тебе говорила, — это чертовски неудобно, иметь длинные волосы, они схватили меня своим пещерным способом и поволокли, как мешок с картошкой, вниз по лестнице, ведущей на первый этаж. Я не буду тебе говорить, какой адской болью отдавалась в моем теле каждая ступенька, особенно там в спине, около позвоночника, где сидел осколок.
Так, за волосы меня и дотащили до первого этажа и бросили на пол в какой-то пустой комнате. Пол был покрыт слоем мутной жижи, верно, во время стрельбы были повреждены какие-то трубы. Я увидела, как ко мне кто-то наклонился, увидела руку с квадратными ногтями и зеленый обшлаг рубашки, увидела, как эта рука сорвала с моей часы. Тогда мне почему-то показалось, что это сделали специально, чтобы облегчить мне боль, часы меня раздражали. Я принялась звать на помощь, кричала, что я хроникер и журналистка.
Но эти типы продолжали отвечать мне, что я была бунтовщиком и агитатором, хотя к тому времени они прекрасно знали, кто я. Наконец, не знаю, сколь уж там прошло времени, они положили меня на носилки. Представь себе, что я была ранена около половины седьмого и лишь полдесятого, а может быть и позже, они стащили меня вниз. А стрельба все продолжалась.
Я не помню, как меня привезли, я не помню всего, что происходило в «Скорой помощи», помню лишь, что пролежала там часа полтора, и никто не подошел ко мне. А вокруг меня творилось что-то кошмарное. Рядом на полу сидела шестнадцати-семнадцатилетняя девушка, у которой не хватало половины лица. Пулеметная очередь снесла ей половину подбородка, часть носа, одно ухо. Она вся была в крови. И была там еще одна девочка, лет тринадцати, левая рука которой была буквально прошита пулеметной очередью. И была там еще женщина, державшая на руках ребенка, тяжело раненного в голову. Меня потрясло то, что все они, кто только мог смотреть, смотрели на меня, все они, кто только мог говорить, участливо обращались ко мне: «Тлателолко?» — спрашивали они, имея в виду район, где происходила бойня. И я говорила — да. «Студентка?» Нет, говорила я. «Журналистка?» Да, отвечала я. И тогда они мне подмаргивали и поднимали вверх средний и указательный пальцы: «У» — «Победа!»

Вторник, 8 октября. Прошло семь дней со дня бойни в Тлателолко. Я пишу эти строки в гостинице «Мария Исабел», едва вернувшись из больницы. Я пишу их в кровати: спина еще сильно побаливает, хотя, слава богу, пуля не задела позвоночника.
Из больницы я захватила с собой присланные мне из Италии орхидеи, захватила, чтобы возложить их в честь погибших на площади Трех культур. Увы, это оказалось невозможным — площадь до сих пор занята войсками. Но за эти дни, которые я провела в больнице, я встретила множество людей, которые заставили меня пожалеть о прежнем выводе — люди не всегда хуже деревьев и безобидных рыб.

Среда, 9 октября. Или я все же не так уж не права? Сократес Кампос, один из арестованных руководителей студентов, выдал на допросе всех своих товарищей. Когда я брала у него интервью, он мне показался парнем честным и откровенным. В нем было даже нечто благородное, нечто символизирующее всю боль этого несчастного и смелого народа. И даже лицо его, грустное, сухое и чуть смуглое, которое усы делали несколько старше, напоминало лицо Эмильяно Сапаты. Речи его были страстными, губы, когда он выступал, дрожали, а глаза горели странным огнем. Тогда он сказал мне, что ему восемнадцать лет, хотя на самом деле ему двадцать четыре, и я подумала — хорошо бы, если у меня был такой сын. Быть может, его пытали? Все говорят, что это было не так, что он начал говорить сам, едва попав в полицейский участок. И думать об этом мучительно, мучительнее любой раны в спине...
Хотела бы я знать, что случилось с ребятами, с которыми я успела познакомиться. Например, с Миртой. Ей восемнадцать лет, хрупкая блондинка, студентка Политехнического института. Над площадью кружил вертолет, но к той минуте еще ничего не произошло. Мирта написала свою речь на листке, вырванном из тетради в клеточку. Когда она принялась читать свою речь, я встала у нее за плечами. Когда вертолет выпустил две ракеты, я чуть отошла от нее, чтобы получше рассмотреть все, что творилось на площади, а когда вернулась на прежнее место, ее уже не было. Ей удалось убежать? Ее схватили и бросили в тюрьму?
И потом я хочу узнать, что случилось с... я буду называть его Габриэлем. Хотя зовут его по-другому. Что-то стало с ним? Он тоже был рядом со мной, когда вертолет выпустил две ракеты.

Четверг, 10 октября. Он мне позвонил. Я крикнула ему: «Ты жив?» А он в ответ: «Еще больше, чем ты. И вообще я рядом. Сейчас буду».
Через четверть часа он постучал в дверь и вошел, держа в руках бутылку вина. «Я принес эту бутылку, чтобы мы выпили за свое счастье: ты жива, и я жив». Я не выдержала и впервые за все эти дни расплакалась. Да и он растрогался. Лицо его стало бледным-бледным, и он весь задрожал, Он сел на кровать у меня в ногах, схватил руками голову и принялся торопливо говорить, как все ужасно, слишком ужасно. Его имя было к тому же среди тех, что назвал Сократес. «Ты знаешь, меня ведь сейчас ищут». — «Ищут?» Он мотнул головой, слабо и кротко усмехнулся и вытащил из кармана газету «Диарио де ла Тарде». На первой полосе в правом верхнем углу стояло крупными буквами: «Разыскиваются два главаря». Одно из двух имен — его.
Я страшно рассердилась. Рисковать жизнью только для того, чтобы увидеть меня, чтобы принести мне бутылку вина. Я вскочила с постели, даже не почувствовав боли, быстро оделась, и заявила ему, что мы немедленно выходим из гостиницы.
Выйдя на улицу, мы тут же сели в такси и отправились по верному, по словам Габриэля, адресу. Там мы пробыли три часа, и там я взяла у Габриэля интервью — единственное интервью у одного из руководителей студентов после событий в Тлателолко. Я его еще перескажу. Мы договорились встретиться завтра вечером в кафетерии, где всегда полно народу.

Пятница, 11 октября. Шли медленно, все из-за моей проклятой раны в ноге. Улица блестела огнями. Неожиданно я спросила его о Мирте: «Почему ты не сказал мне, что она умерла?» (Сама я об этом узнала утром.) «Чтобы не расстраивать тебя лишний раз». — «Габриэль, что я могу для тебя сделать?» — «Угостить меня ужином», — ответил он, улыбнувшись. У него прекрасная улыбка, чуть ироничная и мягкая. Я никогда не забуду этой улыбки и всего этого безумного вечера. Мы зашли в какой-то ресторан, ели там и говорили так, будто находились совсем в другом городе. «Послушай, я не знаю, увидимся ли мы когда-нибудь еще, а в глубине души я думаю, что нам это не суждено, но ты мне должна пообещать, должна поклясться, что никогда не будешь ненавидеть людей, что ты никогда не будешь говорить — «лучше бы мне родиться среди деревьев или рыб». Потому что и я человек, и если ты не будешь верить людям, тогда все потеряет смысл. Понимаешь? Ты мне обещаешь?»
Я обещала, я поклялась и сама почувствовала от этого необъяснимую огромную радость.

Суббота, 12 октября. Сегодня я переписывала интервью, которое взяла у Габриэля. Вот оно.
— Скажи, что же случилось с Сократесом? Он предал вас или нет?
— Думаю, что этого пока никто не может сказать, кроме самого Сократеса. Пока мы не располагаем нужной информацией, чтобы обвинить его в предательстве. Он назвал полиции очень многие, слишком многие имена. Даже тех, кто не имел к нашему движению никакого отношения.
— Все, что произошло, должно быть, сильно расстроило тебя, вышибло из колеи?
— Конечно, что ж ты хочешь? Мой лучший друг, Хильберто, в тюрьме. Я знаю его с двенадцати лет. Для меня Хильберто, как и Рауль, брат. И оба сейчас в тюрьме. Сократес... Я не только доверял ему, я научился и любить его. А теперь такой удар.
— Послушай, сейчас многие говорят, что студентов использовали иностранные организации, финансирующие студенческое движение по всей Латинской Америке...
— Да, я знаю, что так говорят. Говорят, что мы, как марионетки, которых дергают за ниточки иностранные агенты... Но я могу тебе сказать, что мы никогда и ни от кого не получали денег, а тем более оружия.
— Последний вопрос самый трудный. Мне больно задавать его тебе, но я должна это сделать. Если Сократес выйдет из тюрьмы и даже если он не выйдет, что вы собираетесь с ним сделать?
— Сократеса передали сейчас в руки судебных органов наряду с Хильберто Гевара, Раулем Альваресом и другими. Это дает возможность предположить, что он получит такой же приговор, что и остальные. Для нас это будет доказательством того, что он не предатель, что в нем говорил только страх. Правда, его содержат в отдельной, хорошо охраняемой камере, да и обращение с ним лучше. Это говорит против него, но в то же время не делает его автоматически предателем. Предположим, что Сократес выйдет из тюрьмы раньше остальных, по амнистии, по особому решению. В таком случае... даже если его вывезут в другую страну... мы его найдем. Пусть не сразу, через два года, через пять, десять лет. Мы найдем его и устроим наш собственный суд. И если приговор будет — виновен... это страшно... это ужасно... я не хочу об этом говорить... даже думать не хочу... если приговор будет — виновен... мы, ну да, мы... Да, мы должны будем казнить его. Мы казним его. И хватит с этим. Пошли.
Перевел с итальянского И. ГОРЕЛОВ


<- предыдущая страница следующая ->


Copyright MyCorp © 2019
Конструктор сайтов - uCoz