каморка папыВлада
журнал Огонёк 1991-03 текст-5
Меню сайта

Поиск

Статистика

Друзья

· RSS 25.06.2019, 20:34

скачать журнал

<- предыдущая страница следующая ->

ПОВЕРХ БАРЬЕРОВ

Рубрику ведет Виктор ЕРОФЕЕВ.

Поверх барьеров — так поверх барьеров. С нового года мы расширяем круг авторов нашей рубрики, приглашая в нее писателей разных поколений, живущих у нас в стране. Барьеры существуют не столько на границах, сколько в сознании.
Инерция вкуса и чувств сковывает развитие свободной литературы не меньше былой цензуры. Мандельштам прав: литература — ворованный воздух, ее нельзя приручить.
Но ее нужно знать. В прошлом году «Огонек» напечатал беседу с Сергеем Довлатовым и его рассказ. В августе писателя не стало. Он был замечательно скромен, но знал цену своему слову. В его слове были чистота и страсть подлинного писательства. Вновь возвращаясь к творчеству писателя, мы выбрали один из самых довлатовских рассказов, где автобиографизм сочетается с самоиронией, сочувствие к героям — с редкой авторской беспристрастностью. Он знает, о чем пишет: как и его герои, служил в лагерном конвое.
Проза Сергея Довлатова чужда поднадоевшему уже читателю обличительству — в ней нет суда над жизнью, но есть нежная любовь к ней.

Сергей ДОВЛАТОВ
ПО ПРЯМОЙ
РАССКАЗ

Когда меня связали телефонным проводом, я успокоился. Голова моя лежала у радиатора парового отопления. Ноги же, обутые в грубые кирзовые сапоги,— под люстрой. Там, где месяц назад стояла елка...
Я слышал, как выдавали оружие наряду. Как лейтенант Хуриев инструктировал солдат. Я знал, что они сейчас выйдут на мороз. Дальше будут идти по черным тропам, вдоль зоны, мимо рвущихся собак. И каждый будет освещать фонариком лицо, чтобы солдат на вышке мог его узнать...
Первым делом я решил объявить голодовку. Я стал ждать ужина, чтобы не притронуться к еде. Ужина мне так и не принесли.
Я слышал, как вернулись часовые. Как они зашли в ружейный парк. Как с грохотом швыряли инструктору через барьер подсумки с двумя магазинами. Как ставили в пирамиду белые от инея автоматы. И как передвигали легкие дюралевые табуретки в столовой. А затем ругали повара Балодиса, оставившего им несколько луковиц, сало и хлеб. Но, как я догадался, забывшего про соль...
Трезвея от холода, я начал вспоминать, как это было. Днем мы напились с бесконвойниками, которые пытались меня обнимать и все твердили:
— Боб, ты единственный в Устьвымлаге человек!..
Затем мы отправились через поселок в сторону кильдима. Около почты встретили леспромхозовского фельдшера Штерна. Фидель подошел к нему. Сорвал ондатровую шапку. Зачерпнул снега и опять надел. Мы шли дальше, а по лицу фельдшера стекала грязная вода.
Потом мы зашли в кильдим и спросили у Тонечки бормотухи. Она сказала, что дешевой выпивки нет. Тогда мы закричали, что это все равно. Потому что деньги все равно уже кончились.
Она говорит:
— Вымойте полы на складе. Я вам дам по фунфурику одеколона...
Тонечка пошла за водой. Вернулась через несколько минут. От бадьи шел пар.
Мы сняли гимнастерки. Скрутили их в жгуты. Окунули в бадью и начали тереть дощатый пол. Мы с Балодисом работали добросовестно. А Фидель почти не мешал.
Потом мы выпили немного одеколона. Мы просто утомились ждать. Он страшно медленно переливался в кружки.
Вкус был ужасный, и мы закусили барбарисками. Мы жевали их вместе с прилипшей к ним оберточной бумагой.
Тонечка сказала: «На здоровье!»
Латыш Балодис подмигнул ей и спрашивает Фиделя:
— Ты бы мог?
А Фидель ему и отвечает:
— За миллион и то с похмелья...
Когда мы вышли, было уже темно. Над лесобиржей и в поселке зажглись огни.
Мы прошли вдоль конюшни, где стояли телеги без лошадей. Фидель затянул: «Мы идем по Уругваю!..» А Балодис схватил гитару и ударил ее об дерево. Обломки мы кинули в прорубь.
Я поглядел на звезды. У меня закружилась голова...
В этот момент Фидель полез на телеграфный столб. Да еще с перочинным ножом в зубах. Парень он был технически грамотный и рассчитывал что-нибудь испортить. Он забирался выше и выше. Тень от него стала огромной. Неожиданно он крикнул: «Мама!» — и упал с десятиметровой высоты. Мы бросились к нему. Но Фидель поднялся, отряхнул снег и говорит:
— Падать — не залазить!..
Стали искать нож. Балодис говорит:
— Видно, ты его проглотил.
— Пусть,— сказал Фидель,— у меня их два...
Потом мы отправились в казарму. Навстречу выехал хлебный фургон. Мы пошли вперед, не сворачивая. Водитель затормозил, свернул и поломал чью-то ограду...
Когда мы вернулись, служебный наряд чистил оружие. Мы зашли в столовую и поели холодного рассольника. Фидель хотел помочиться в бачок, который стоял на табурете. Но мы с Балодисом ему отсоветовали.
Потом мы зашли в ленкомнату. Расселись вокруг стола. Он был накрыт кумачовой скатертью. Кругом алели стенды, плакаты и лозунги. Наверху мерцала люстра. В углу лежала свернутая трубкой новогодняя «Молния»...
— Скоро ли коммунизм наступит? — поинтересовался Фидель.
— Если верить газетам, то завтра. А что?
— А то, что у меня потребности накопились.
— В смысле — добавить? — оживился Балодис.
— Ну,— кивнул Фидель.
Я говорю:
— А как у тебя насчет способностей?
— Прекрасно,— ответил Фидель,— способностей у меня навалом.
— Матом выражаться,— подсказал Балодис.
— Не только,— ответил Фидель.
Он начал расставлять шахматные фигуры. Я положил голову на скатерть. А Балодис стал разглядывать фотографии членов Политбюро ЦК. Потом он сказал:
— Вот так фамилия — Челюсть!
Тут в ленкомнату заглянул старшина Евченко.
— Ложились бы, хлопцы! — сказал он.
А Фидель как закричит:
— Почему кругом несправедливость, старшина? Объясните, почему? Вор, положим, сидит за дело. А мы-то за что пропадаем?
— Кто же виноват? — говорит старшина.
Я говорю:
— Если бы мне показали человека, который виноват... На котором вина за все мои горести... Я бы его тут же придушил...
— Шли бы спать,— произнес Евченко.
Тут мы встали и ушли, не попрощавшись. А Фидель — тот даже задел старшину. Покурили, сидя во дворе на бревнах. Затем направились в хозчасть.
— Боб, иди в зону,— сказал Фидель,— и принеси горючего. А то мотор глохнет.
— Давай,— подхватил Балодис,— в кильдиме шнапса нет, а у зеков — сколько угодно. Дадут без разговоров, вот увидишь. Знают, что и мы в долгу не останемся.
Он потянул Фиделя за рукав:
— Дай папиросу.
— Курить вредно,— заявил Фидель,— табак отрицательно действует на сердце.
— Нет полезно,— сказал Балодис,— еще полезней водки. А вредно знаешь что? На вышке стоять.
— Самое вредное,— говорит Фидель,— это политзанятия. И когда бежишь в противогазе.
— И строевая подготовка,— добавил я.
В зону меня не пустили. Контролер на вахте спрашивает:
— Ты куда?
— В зону, естественно.
— По личному делу?
— Нет,— говорю,— по общественному.
— За водкой, что ли?
— Ну.
— Поворачивай обратно!
— Ого,— говорю,— вот это соцзаконность! Значит, пускай ее выпьет какой-нибудь рецидивист? И совершит повторное уголовно наказуемое деяние?..
— Ты ходишь за водкой. Общаешься с контингентом. А потом он использует тебя в сомнительных целях.
— Кто это — он?
— Контингент... У тебя должен быть антагонизм по части зеков. Ты должен их ненавидеть. А разве ты их ненавидишь? Что-то незаметно. Спрашивается, где же твой антагонизм?
— Нет у меня антагонизма. Даже к тебе, мудила...
— То-то,— неожиданно высказался контролер и добавил: — Хочешь, я тебе из личных запасов налью?
— Давай,— говорю,— только антагонизма все равно не жди...
Я шел в казарму, спотыкаясь. В темноте миновал заснеженный плац. Оказался в сушилке, где топилась печь. На крючьях висели бушлаты и полушубки.
Фидель рванулся ко мне, опрокинув стул. Когда я сказал, что водки нет, он заплакал.
Я спросил:
— А где Балодис?
Фидель говорит:
— Все спят. Мы теперь одни.
Тут и я чуть не заплакал. Я представил себе, что мы одни на земле. Кто же нас полюбит? Кто же о нас позаботится?
Фидель шевельнул гармошку, издав резкий, пронзительный звук.
— Гляди,— сказал он,— впервые беру инструмент, а получается не худо. Что тебе сыграть, Баха или Моцарта?..
— Моцарта,— сказал я,— а то караульная смена проснется. По рылу можно схлопотать...
Мы помолчали.
— У Дзавашвили чача есть,— сказал Фидель,— только он не даст. Пошли?
— Неохота связываться.
— Почему это?
— Неохота и все.
— Может, ты его боишься?
— Чего мне бояться? Плевал я.
— Нет, ты боишься. Я давно заметил.
— Может, я и тебя боюсь? Может, я вообще и Когана боюсь?
— Когана ты не боишься. И меня не боишься. А Дзавашвили боишься. Все грузины с ножами ходят. Если что, за ножи берутся. У Дзавашвили вот такой саксан. Не умещается за голенищем...
— Пошли,— говорю.
Андзор Дзавашвили спал возле окна. Даже во сне его лицо было красивым и немного заносчивым. Фидель разбудил его и говорит:
— Слышь, нерусский, дал бы чачи...
Дзавашвили проснулся в испуге. Так просыпаются все солдаты лагерной охраны, если их будят неожиданно. Он сунул руку под матрас. Затем вгляделся и говорит:
— Какая чача, дорогой, спать надо!
— Дай,— твердит Фидель,— мы с Бобом похмеляемся.
— Как же ты завтра на службу пойдешь? — говорит Андзор.
А Фидель отвечает:
— Не твоих усов дело!
Андзор повернулся спиной.
Тут Фидель как закричит:
— Как же это ты, падла, русскому солдату чачи не даешь?!
— Кто здесь русский? — говорит Андзор.— Ты русский? Ты не русский. Ты алкоголист!
Тут и началось.
Андзор кричит:
— Шалва! Гиго! Вай мэ! Арунда!..
Прибежали грузины в белье, загорелые даже на Севере. Они стали так жестикулировать, что у Фиделя пошла кровь из носа.
Тут началась драка, которую много лет помнили в охране. Шесть раз я падал. Раза три вставал. Наконец меня связали телефонным проводом и отнесли в ленинскую комнату. Но даже здесь я все еще преследовал кого-то. Связанный, лежащий на шершавых досках. Наверное, это и был тот самый человек. Виновник бесчисленных превратностей моей судьбы...
К утру всегда настроение портится. Особенно если спишь на холодных досках. Да еще связанный телефонным проводом.
Я стал прислушиваться. Повар с грохотом опустил дрова на кровельный лист. Звякнули ведра. Затем прошел дневальный. А потом захлопали двери, и все наполнилось особым шумом. Шумом казармы, где живут одни мужчины и ходят в тяжелых сапогах.
Через несколько минут в ленкомнату заглянул старшина Евченко. Он, наклонившись, разрезал штыком телефонный провод.
— Спасибо,— говорю,— товарищ Евченко. Я, между прочим, этого так не оставлю. Все расскажу корреспонденту «Голоса Америки».
— Давай,— говорит старшина,— у нас таких корреспондентов — целая зона.
Потом он сказал, что меня вызывает капитан Токарь.
Я шел в канцелярию, потирая запястья. Токарь встал из-за стола. У окна расположился недавно сменивший меня писарь Богословский.
— В этот раз я прощать не собираюсь,— заявил капитан,— хватит! С расконвоированными пили?
— Кто, я?
— Вы.
— Ну, уж пил... Так, выпил...
— Просто ради интереса — сколько?
— Не знаю,— сказал я,— знаю, что пил из консервной банки.
— Товарищ капитан,— вмешался Богословский,— он не отрицает. Он раскаивается.
Капитан рассердился:
— Я все это слышал — надоело! В этот раз пусть трибунал решает. Старой вохры больше нет. Мы, слава богу, принадлежим к регулярной армии...
Он повернулся ко мне:
— Вы принесли команде несколько ЧП. Вы срываете политзанятия. Задаете провокационные вопросы лейтенанту Хуриеву. Вчера учинили побоище с нехорошим шовинистическим душком. Вот медицинское заключение, подписанное доктором Явшицом...
Капитан достал из папки желтоватый бланк.
— Товарищ капитан,— вставил Богословский,— написать можно что угодно.
Токарь отмахнулся и прочел:
— «...Сержанту Годеридзе нанесено телесное повреждение в количестве шести зубов...»
Он выругался и добавил:
— «...От клыка до клыка — включительно...» Что вы на это скажете?
— Авитаминоз,— сказал я.
— Что?!
— Авитаминоз,— говорю,— кормят паршиво. Зубы у всех шатаются. Чуть заденешь и привет...
Капитан подозрительно взглянул на дверь. Затем распахнул ее. Там стоял Фидель и подслушивал.
— Здрасьте, товарищ капитан,— сказал он.
— Ну вот,— сказал Токарь,— вот и прекрасно. Петров вас и отконвоирует.
— Я не могу его конвоировать,— сказал Фидель,— потому что он мой друг. Я не могу конвоировать друга. У меня нет антагонизма...
— А пить с ним вы можете?
— Больше не повторится,— сказал Фидель.
— Достаточно.— Капитан поправил гимнастерку.— Снимайте ремень.
Я снял.
— Положите на стол.
Я бросил ремень на стол. Медная бляха ударила по стеклу.
— Возьмите ремень! — крикнул Токарь.
Я взял.
— Положите на стол!
Я положил.
— Ефрейтор Петров, берите оружие и марш к старшине за документами!
— Автомат-то зачем?
— Выполняйте! А то поменяетесь местами!
Тут я говорю:
— Поесть бы надо. Не имеете права голодом морить.
— Права свои вы знаете,— усмехнулся Токарь,— но и я свои знаю...
Когда мы вышли, я сказал Фиделю:
— Ладно, не расстраивайся. Не ты, значит, другой...
Затем мы позавтракали овсяной кашей. Сунули в карманы хлеб. Оделись потеплее и вышли на крыльцо.
Фидель достал из подсумка обойму, тут же на ступеньках зарядил автомат.
— Пошли,— говорю,— нечего время терять.
Мы направились к переезду. Там можно было сесть в попутный грузовик или лесовоз.
Позади оставались казарменный вылинявший флаг, унылые деревья над забором и мутное белое солнце.
Шлагбаум был опущен. Фидель курил. Я наблюдал, как мимо проносился состав. Мне удалось разглядеть голубые занавески, термос, лампу... Мужчину с папиросой... Я даже заметил, что он в пижаме.
Все это было тошно...
Рядом затормозил лесовоз. Фидель махнул рукой шоферу. Мы оказались в тесной кабине, где пахло бензином.
Фидель поставил автомат между колен. Мы закурили. Шофер повернулся ко мне и спрашивает:
— За что тебя, парень?
Я говорю:
— Критиковал начальство...
Около водокачки дорога свернула к поселку. Я вынул из кармана часы без ремешка, показал шоферу, говорю:
— Купи.
— А ходят?
— Еще как! На два часа точней кремлевских!
— Сколько?
— Пять колов.
— Пять?!
— Ну — семь.
Шофер остановил машину. Вынул деньги. Дал мне пять рублей. Потом спросил:
— Зачем тебе на гауптвахте деньги?
— Бедным помогать,— ответил я.
Шофер ухмыльнулся. Затем он еще долго разглядывал часы и прикладывал к уху.
— Тестю,— говорит,— преподнесу на именины, старому козлу...
Мы вышли из кабины. Темнеющая между сугробами лежневая дорога вела к поселку.
Он встретил нас гудением движка и скрипом полозьев. Обдал сквозняком пустынных улиц. Собак здесь попадалось больше, чем людей.
Путь наш лежал через Весляну. Мимо полуразвалившихся каменных ворот тарного цеха. Мимо изб, погребенных в снегу. Мимо столовой, из распахнутых дверей которой валил белый пар. Мимо гаража с автомашинами, развернутыми одинаково, как лошади в ночном. Мимо клуба с громкоговорителем над чердачным окошком. И потом вдоль забора с фанерными будками через каждые шестьдесят метров.
Дальше, за холмом, тянулись серые корпуса головного лагпункта. Там возвышалось двухэтажное кирпичное здание штаба, набитого офицерами, стуком пишущих машинок и бесчисленными армейскими реликвиями. Там за металлической дверью ждала нас хорошо оборудованная гауптвахта с цементным полом. Да еще с голыми нарами без плинтусов.
Уже различимы были ворота с пятиконечной звездой...
— Мы тебя на поруки возьмем,— сказал Фидель,— увидишь.
— Ладно. На гауптвахте отсижу. А в трибунале, я подозреваю, очередь лет на двадцать...
Мы шли через ров по обледеневшим бревнам. Я сказал:
— Посмотри документы. Неужели там указано время?
— Нет,— сказал Фидель,— а что?
— Куда,— говорю,— нам спешить? Пойдем к торфушкам.
Подразумевались женщины с торфоразработок. Сезонницы, которые жили в бараке за поселком.
— Да ну их,— говорит Фидель.
— А что, возьмем бутылку, деньги есть.
Тут я заметил, что Фиделю это не по вкусу. Что он поглядывает на меня с тоской.
— Идем,— говорю,— с людьми побудем.
— А с пушкой что делать?
— Автомат под кровать.
Фидель идет, молчит. Я говорю:
— Идем. Покурим, выпьем. Бардаки я и сам не люблю. Спокойно посидим в тепле, без крика.
А Фидель говорит:
— Слушай. Вон он, штаб, рядом. Пять минут через болото. Пять минут, и в тепле.
— На гауптвахте, что ли?
— Ну.
— Где пол цементный?
— Что значит — пол?! И печка. Имеется топчан. И температура по уставу должна быть выше шестнадцати градусов...
— Слушай,— говорю,— не по делу ты выступаешь. Гауптвахта — впереди. И топчан, и шестнадцать градусов, и военный дознаватель Комлев... А сейчас пойдем к торфушкам.
— Приключений искать? — твердит Фидель с досадой.
— Ах, вот как ты заговорил? Вот что делается с человеком, которому пушку навесили! Давай приказывай, гражданин начальник!..
Тут Фидель как закричит:
— Чего ты возникаешь? Ну чего ты возникаешь? Да пойдем куда угодно! Куда хочешь, туда и пойдем...
Мы направились в кильдим. Поднялись на крыльцо, отряхнули снег и вошли. Пахло рыбой и керосином. В углу темнели бочки. На полках лежали сигареты, мыло, консервы. Золотился куб халвы с оплывшими гранями. Возле раскаленного отражателя дремала кошка. Ниже возился петух. Неутомимо и бешено клевал он мраморной расцветки пряник.
Тонечка протянула нам две бутылки вина. Фидель опустил их в карманы галифе. Потом мы взяли немного халвы и две банки свиных консервов.
Фидель сказал:
— Купи селедки.
Тонечка говорит:
— Селедка малость того... С запахом.
Фидель спрашивает:
— С плохим, что ли, запахом?
— Да с неважным,— говорит Тонечка...
Мы вышли из кильдима. Поднялись в гору. И вот оказались перед бараком с тусклой лампочкой над дверью.
Подошли к окну, стучим. Тотчас же высунулось плоское лицо. Женщина с распущенными волосами трижды кивнула, указывая на дверь.
В прихожей стояло ведро, накрытое куском фанеры. В углу на стене темнели брезентовые плащи. Под ними лежали черпаки, веревки и крючья...
В бараке тепло. Чугунная печка наполнена розовым жаром. Из угла в угол косо протянута труба.
Нары завалены пальто и телогрейками. Прогнившие балки оклеены цветными фотографиями из журналов. На тумбочках громоздится немытая посуда.
Мы скинули полушубки. Присели к дощатому столу. Рядом кто-то спал, накрывшись одеялом. У окна сидела женщина в гимнастерке и читала книгу. Она даже не поздоровалась.
— Шестнадцатая республика,— загадочно высказалась о ней первая девица.
Затем позвала кого-то из глубины барака:
— Надька! Женихи соскучивши...
И добавила:
— Будьте как дома, если уж пришли...
Ее малиновые шаровары были заправлены в грубые кирзовые прохаря. На запястье синела пороховая татуировка: «Весь мир — бардак!».
Возникла подруга с бледным и злым лицом. Она была в малиновой лыжной куртке, тесной суконной юбке и домашних шлепанцах.
Мы вынули бутылки и консервы. Девицы принесли эмалированные кружки и хлеб. При этом они беспрерывно смеялись.
На окне чернел транзисторный магнитофон, выделяясь среди прочего хлама.
Девица в красных шароварах назвалась Зиной. Подруга в юбке сказала басом:
— Амосова Надежда.
— Как работаете,— поинтересовался Фидель,— надеюсь, с огоньком?
— Пускай медведь работает,— ответила Надежда.
Зина высказалась еще более решительно:
— Тяжее хрена в руки не беру...
Фидель уважительно приподнял брови.
Наступила пауза. Потом Зина спросила:
— Мальчики из вохры?
— Нет,— сказал Фидель,— мы артисты. Вернее, лауреаты. А вот мой саксофон.
И он помахал автоматом над головой.
— Мальчики,— спросила Зина,— вы немного чокнутые?
— Ага,— говорю,— мы психи. Кукареку!
Фидель разлил вино, звякая стеклом о борта эмалированных кружек.
— Будем здоровы! — сказал он.
— Будем здоровы! — говорю.
— Будете, будете,— сказала Зина,— мы проверяемся. Так что не бойтесь...
Кто-то ходил у нас за спиной по бараку. Кто-то просил, чтобы выключили магнитофон. Кто-то гремел черпаками в сенях. Кто-то пил воду...
Затем явились леспромхозовские парни. Увидели наши полушубки. Долго бродили под окнами, что-то замышляя...
Но мне было все равно. Потому что я неожиданно вспомнил минувшую зиму.
Здесь тогда проходили очередные сборы надзорсостава. Мы были размещены в сорокаместной палатке. Койки стояли в два яруса. Внизу было жарко от печки, а наверху гуляли сквозняки.
Каждое утро мы беспорядочной толпой шли в столовую головного лагпункта. Потом тренировались в спортивном зале или листали методички.
Поужинав около семи часов, мы разбредались — кто на танцы, кто в знакомые дома. Большинство шло в местный клуб...
...Грохочет оркестр. Разгоряченные девушки ищут в толпе офицеров. Рядовые в душных мундирах топчутся у стен. Они распространяют запах лосьона и конюшни. И прохаря сияют, как фальшивые драгоценности.
Но вот смолкает радиола. Солдаты едут в кузове батальонного грузовика. Теперь они с необычайной развязностью говорят про женщин. Я слышу голос в темноте:
— А помнишь рыжую на шпильках? Я бы на ту рыжую лег...
— Ты бы лег и на кучу дерьма,— раздается в ответ.
Завтра — обычный день...
Однажды вечером я шел пешком из клуба. Музыка доносилась все слабее. Фонари не горели. Дорога была твердой от первых морозов.
Помедлив, я неожиданно свернул к дощатому зданию библиотеки. Крутыми деревянными ступенями поднялся на второй этаж. Затем отворил дверь и стал на пороге.
В зале было пусто и тихо. Вдоль стен мерцали шкафы. Я подошел к деревянному барьеру. Навстречу мне поднялась тридцатилетняя женщина — в очках, с узким лицом и бледными губами.
Женщина взглянула на меня, сняв очки и тотчас коснувшись переносицы. Я поздоровался.
— Что вас интересует? Стихи или проза?
Я попросил рассказы Бунина, которые любил еще школьником. Расписался на квадратном голубоватом бланке. Сел у окна. Включил изогнутую лампу, начал читать.
Женщина несколько раз вставала, уходила из комнаты. Иногда смотрела на меня.
Я понял, что внушаю ей страх. Тайга, лагерный поселок, надзиратель... Женщина в очках...
Как ее сюда занесло?..
Затем она передвигала стулья. Я встал, чтобы помочь. Разглядел ее старомодное платье из очень тонкой, жесткой, всегда холодной материи и широкие зырянские суни...
Тут я случайно коснулся ее руки. Мне показалось, что остановилось сердце. Я с ужасом подумал, что отвык... Просто забыл о вещах, ради которых стоит жить... А если это так, сколько же всего успело промчаться мимо? Как много я потерял?! Чего лишился в эти дни, полные ненависти и страха?!
Ты дежуришь в изоляторе. В соседней камере гремит наручниками Анаги-заде. Шумит пилорама.
А дни, холодные, нелепые, бредут за стеклами, опережая почту...
Я вернулся к столу, захлопнул книгу. Положил ее на деревянный барьер.
— Вам не понравилось? — спросила женщина.
— Ничего,— говорю,— спасибо. Мне пора...
Я, не оглядываясь, спустился по лестнице. До военного городка оставалось полтора километра...
Сейчас я припомнил все это и говорю Фиделю:
— Пошли отсюда.
— Ну вот,— сказал Фидель.
— Допивай вино, и пошли.
Девицы спросили:
— Вас что, невесты дожидают?
И только засмеялись вслед...
Мы шли в тишине под звездами. Направились вдоль забора к лощине. Она заканчивалась темным и громоздким силуэтом штаба.
Вдруг на тропинку упали тени. Это были леспромхозовские парни. Но Фидель сразу поднял автомат и крикнул:
— В лесу стреляю без предупреждения!..
Парни исчезли в темноте между деревьями.
Я шел впереди, ориентируясь на спортивную раму для канатов. Она темнела перед зданием штаба, как виселица.
Фидель шел следом.
Тропинка была узкой, не шире лыжни. Я то и дело спотыкался.
Когда мы огибали последние дома, я заметил свет в библиотеке. Желтоватый ровный свет в окне. Я подумал о женщине в зырянских чунях. Почти увидел ее за бастионами книжных шкафов. В узком и тесном пространстве с рефлектором...
И вот я как бы захожу туда, оставляя на деревянной лестнице мокрые следы. Пересекаю коридор, распахиваю дверь. Женщина встает, ее серьги покачиваются. Тишина настолько полная, что явственно слышится их мелодичный звон. Женщина снимает очки, тотчас коснувшись переносицы. Я слышу: «Что вас интересует?»
— Пошли,— сказал Фидель,— а то ноги мерзнут.
Я говорю ему:
— Мне надо в библиотеку зайти,
— Ого! Ну ты даешь!
— Я хочу там с одной поговорить.
— Кончай,— говорит Фидель,— и так целые сутки добираемся.
Я остановился. Кругом ни души. В стороне желтеют огни поселка. Рядом темной стеной возвышается лес.
Я говорю:
— Фидель, будь человеком, пусти. Я познакомился с одной, мне надо...
— Это значит — мерзнуть, ждать, пока ты кувыркаешься?!
— Вместе зайдем.
Фидель говорит:
— Не могу.
— Ты мне друг,— кричу,— или гражданин начальник?! Ну что же, веди! Приказывай!
— Пошли,— сказал Фидель.
— Ясно,— говорю,— слушаюсь!
Однако не двигаюсь с места. Фидель остановился у меня за спиной.
— Мне,— говорю,— надо в библиотеку.
— Иди вперед!
— Мне надо...
— Ну!
Я посмотрел туда, где сияло квадратное окошко, дрожащий розовый маяк. Затем шагнул в сторону, оставляя позади нелепую фигуру конвоира.
Тогда Фидель крикнул:
— Стой!
Я обернулся и говорю:
— Хочешь меня убить?
Он произнес еле слышно:
— Назад!
Тут я обругал его последними словами. Теми, что слышал на лесоповале у костра. И около КПП на разводе. И за карточным столом перед дракой. И в тюрьме после шмона...
Я шел, не оборачиваясь. Я стал огромным. Я заслонил собой горизонт. Я слушал, как в опустевшей морозной тишине щелкнул затвор. Как, скрипнув, уступила боевая пружина. И вот уже наполнился патронник. Я чувствовал под гимнастеркой все девять кругов стандартной армейской мишени...
И тут я ощутил невыносимый приступ злости. Как будто сам я, именно сам, целился в этого человека. И этот человек был единственным виновником моих несчастий. И на этом человеке без ремня лежала ответственность за все превратности моей судьбы. Вот только лица его я не успел разглядеть...
Я остановился, посмотрел на Фиделя. Вздрогнул, увидев его лицо. (В зубах он держал меховую рукавицу.) Затем что-то крикнул и пошел ему навстречу.
Фидель бросил автомат и заплакал. Стаскивая зачем-то полушубок. Обрывая пуговицы на гимнастерке.
Я подошел к нему и встал рядом,
— Ладно,— говорю,— пошли...

Рисунок О. ВУКОЛОВА


ЛАРЕК
Александр МИНКИН

Ах Арбат, мой Арбат —
ты мое Отечество...
Нет Галича. Нет Высоцкого...
Нас похоронили.
На нашей могиле растет Ласковый май и Бурда-моден.
Говорят, общество стало нравственнее. Если нравственность измеряется числом совместных предприятий — да, мы стали нравственней в 1000 раз и опять впереди планеты всей.
Нас похоронила свобода.
В августе 1968-го на Красную площадь с лозунгом против режима вышли семь героев. В феврале 1990-го с антиправительственными лозунгами у Кремля собрались полмиллиона героев. Видите — за 22 года героев стало больше в 100 000 раз. Это мировой рекорд.
Но как подумаешь... в 1968-м не пойти на октябрьскую демонстрацию для многих было героичнее, чем сегодня пойти на митинг.
Иду по Арбату.
Прежде это была трасса Сталина. Потом — улица Окуджавы. Теперь — зона. Пешеходная.
Строили пешеходную зону, а вышла торговая точка. Ларек.
Сотни картин на любой вкус, кроме хорошего. Десятки портретистов с ужасающей скоростью одухотворяют туповатые личики провинциалок и прапорщиков. Прыщики моделей при одухотворении исчезают — наивное волшебство за тридцатку.
Главный товар — матрешки. Их тысячи. Дешевые — 300 рэ, дорогие — 1000. Политическая матрешка: Горбачев. Брежнев, Хрущев, Сталин, Ленин (в порядке уменьшения). Нелогично. Выходит, Михаил Сергеевич родил Леню, Леня — Никиту и т. д. Но и логично: в Горбачеве, конечно, содержатся все предшественники. Я бы и малюсенького Маркса добавил, но и без Карла кусаются: 400 рэ.
Прежде по поездам дальнего следования шныряли глухонемые. Торговали фотокарточками. Черно-белые, раскрашенные анилином Сталин, Высоцкий, котенок, девочка с котенком, Божья Мать с Младенцем. У Сталина были раскрашены ордена, у котенка — бант. Воровато оглянувшись, немой предлагал черно-белые фотки голых девок безобразного антисексуального качества. Теперь на любом вокзале замечательные цветные голые девки метровой величины.
Фотки стали лучше, фотки стали веселее.
Арбат тоже стал лучше и веселее. Его утыкали фонарями. Загадочным образом ни один не стоит вертикально. Торопились закончить зону?
К молодому красивому лоточнику подскакал одноногий старик на костылях:
— Сынок, дай 20 копеек.
— А что такое 20 копеек? — Коробейник ухмыляется.
— Ну, дай рубль.
— А что такое рубль?
Нищий старик прыгает дальше по торговой зоне, а я спрашиваю:
— Эта матрешка почем?
— Восемьсот.
— А самовар?
— Семьсот.
— А шкатулка? (Фальшивка под Палех.)
— Эта — за тысячу, а эта — шестьсот.
У красавца коробейника только на лотке товару тысяч на двадцать — откуда ж знать, что такое 20 копеек. Это 0,001 % — одна стотысячная доля — в микроскоп не углядишь.
А вот пейзажик с березками, а вот пейзажик с церковкой, а вот портретик императора Николая II — вылитый адъютант его превосходительства. А вот и новость: святая матрешка. Самая большая — Богоматерь с Христом-младенцем, поменьше — кажись, апостол, еще поменьше — поди пойми. М-да, я бы не решился в Марию апостола засовывать.
— Вам не кажется, что это кощунство?
— Но ведь делаем не мы. Мы только продаем.
Действительно, что ж тут плохого?
Рядом уже отпортретированные девушки фотографируются с живым медведем, 5 рублей.
Рядом тощий, небритый хрипит и горланит «цареубийственные» вирши против Горбачева, но за Ельцина. Вот тебе копеечка, молись за меня, бедный Николка.
И посреди всей этой анилиновой размазни — серая громада Министерства культуры СССР. Там, в бессчетных кабинетах, нервно курят борцы за оклад жалованья и за высокую нравственность.
Мертвое, гнилое болото. Только медведя жаль — мокнет под бесконечным дождем, не понимает, зачем его дергают, заставляя встать возле очередной дурочки и получить бешеный удар фотовспышки в глаза.
На вопрос «почем?» добры молодцы и красны девицы отвечают не всякому.
— Господи! Красота-то какая! Почем же эта матрешечка будет?
— Иди-иди, мамаша. Это не продается.
Молодцу лень цену назвать, да и надоели ужасания. Мне он отвечает, хоть и нехотя — видит: не куплю. Тысячные матрешки для интуристов.
Мы в моде. У нас покупают всё, свято веря, что это — румяное и позолоченное — и есть вожделенное русское. За 50 долларов отдадут лучшую матрешку. Покупают олухи — всерьез. Покупают понимающие — с усмешкой. Мы распродаемся, как обломки Берлинской стены. Паскудный железобетон, местами заляпанный кровью перебежчиков. Но и сувенирчик. Им дай волю — они и газовые камеры Освенцима по кусочкам раскупят. Между занзибарской ракушкой и русской матрешкой на пианино положат — будут гостям показывать:
— Прямо из Освенцима! Понюхайте, еще немножко пахнет.

Фото Э. ЛАПОВКА


<- предыдущая страница следующая ->


Copyright MyCorp © 2019
Конструктор сайтов - uCoz