каморка папыВлада
журнал Юность 1987-04 текст-12
Меню сайта

Поиск

Статистика

Друзья

· RSS 18.07.2019, 10:30

скачать журнал

<- предыдущая страница следующая ->


В коридоре, поблескивая всеми своими марсианскими частями, стоит пропавшая с утра коляска. «Это последняя модель!— гордо говорит турок.— Вы и не мечтали о такой. Американская. Она стоит не менее нескольких тысяч долларов. Примите ее от меня в счет нашего расчета, а также в знак почтения к вашей глубокоуважаемой матушке...» Варфоломей лишается дара речи и лишь переводит взор с коляски на Самвела с елочкой, меняя последовательность: елочка, Самвел, коляска — коляска, елочка, Самвел и т. д. «Ладно,— соглашается наконец он.— Не будем больше торговаться. Квиты. Только скажи мне все-таки, почему ты так и не сознался, что украл?» Глубокая печаль, равная несправедливости Варфоломея, отражается во взоре турка: опять начинается... «Да как же вам сознаешься, когда вы, может, слова своего не сдержите...» «Значит, опять не можешь?» «Ох, не могу...» — скорбно вздыхает Вор. «Так мы же один на один! — вдруг осеняет Варфоломея.— Это же не доказательство. Ну, что тебе стоит? Ну, пожалуйста... Христом богом тебя прошу... Ради Рождества...» «Один на один — это вы правильно... О ты, имени которого вслух не произнесу, дай мне силы!» Судороги пробежали по телу турка — он не мог. «Ладно, бог с тобой, ты свободен!» — вздохнул Варфоломей. «Совсем-совсем?» — ожил Вор. «Совсем-совсем»,— согласился Варфоломей. «Навсегда?» — все еще не мог поверить подозреваемый. «Конечно». Вор опустился на колени и поцеловал Варфоломею руку; Варфоломей нагнулся его поднять, мол, что ты, что ты... и, когда нагнулся, Вор быстровато и горячо зашептал ему в ухо: «Да это я, я украл у тебя, у тебя украл я тогда, тогда я у тебя украл... Да как же я мог не украсть, когда ты сам мне показал, где!..— вдруг разгневался он, вскакивая с колен.— Ты сам, ты сам!..» Так они обнимались, целовались и рыдали на плече друг у друга, наконец-то в полном расчете. «Пошли к нам, отметим!» — приглашал счастливый Варфоломей вновь обретенного брата, и турок было отказывался, но уже соглашался, как вдруг — елочка, Самвел, коляска, Самвел, коляска, елочка... «Позволь,— опешил Варфоломей,— а елочку с коляской ты разве не у меня... позаимствовал?..» «Э, нет! — рассмеялся Вор.— Это уж дудки. Это вот точно нет. Елочку мне троюродный брат принес, он елочный базар держит... А коляску... а коляску... лучше и не спрашивайте, чего мне это стоило! Мне прямо сейчас на улице сто франков за нее предлагали!» Вор, а вернее, теперь уже и не Вор, а турок, и даже не турок, а дорогой сердцу Варфоломея Самвел, был готов расплакаться от обиды и неправого подозрения и уже мог совсем уйти от этой обиды, так что пришлось и Варфоломею перед ним поизвиняться...
И вот елочка горит огнями; Самвел очень ловко справился с перевязкой, и теперь Варфушенька-младше-младшего катает по коридору бабулю в новенькой коляске, и оба визжат от восторга: и нога у него как здоровенькая, и прическа у королевы невероятная; старший сын, от которого ничем не пахнет,— то он выйдет за Мэгги из комнаты, то она от него уйдет под испытующим взглядом герцогини, то они оба войдут; из кухни доносится запах пирога, который печет Мэгги с подручными Вором и бригадиром,— турок, как всегда, переложил пряностей...
И вот все в сборе, вокруг пирога и вокруг елки, и Варфоломей думает, может ли быть одновременно столько счастья... даже страшно. «Между прочим,— провозглашает Варфоломей, известный энциклопедичностью своих познаний,— по восточному календарю нынче наступает год Кота!» Все начинают ловить Василия Темного, чтобы водворить его на самое почетное место. Герцогиня гладит кота, и Форцепс гладит кота, Варфуша-младше-младшего гладит кота, и Варфуша-средний гладит кота, и Мэгги гладит кота, и бабуля-королева гладит кота... и Варфоломею-королю некуда руку просунуть, потому что все гладят кота: Форцепс гладит кота, думая, что гладит руку герцогини, а на самом деле не ведает, что гладит руку вдовствующей королевы-матери, которая думает, что ей гладит руку ее любимый сын Варфоломей, а Варфоломей-средний гладит кота, думая, что гладит руку Мэгги, а сам гладит ручищу Форцепса, а сам кот уже давно убежал, а сама Мэгги... а где Мэгги? Варфоломей вдруг чувствует, что кто-то ласково перебирает его волосы, но это не мать и тем более не герцогиня... Варфоломей улыбается счастливо, и тут новая волна непоправимости и отчаяния охватывает его, и он тихо выскальзывает из-под этой ласки, как бы забыл что-то, как бы зачем-то проходит к себе в кабинет и там запирается изнутри.
Там он сидит, тихо подвывая: за что, Господи!
Младшенький, старшенький, матушка, герцогиня, Форцепс, Вор, Мэгги... Ты стареешь, Варфоломей! Плечи ломит под бременем власти... Ты устал. Ты всего лишь устал, Варфоломей! С кем не бывает... Кто за тебя потянет все это? Чья десница удержит такую державу...
И Варфоломей окинул ее взглядом — и не хватило взгляда. Она была вечна и бесконечна, от Эй до Зет...
...Когда мир уже сотворен, и твердь создана, и хлябь, и небо, и звезды, и засеяны травы, и выращены деревья, и выпущены в воды рыбы, а в леса — звери, а в небеса — птицы, а в травеса — жучки и паучки... когда не упущен и гад, и комар, и таракан... когда впущен в этот мир и человек, когда он прожил уже и золотое младенчество, и бронзовую юность, и железную зрелость... когда он все, что мог, уже слепил, нарисовал, спел и написал... когда он отпахал и отвоевал, возвысил героев и низверг тиранов... когда этот мир наконец закончен к сегодняшнему и никакому другому дню... когда, стройные, гренадерские, грудь в грудь, плечо к плечу, скрипя кожей и посверкивая свежим золотом, выстроятся на полках все тома Энциклопедии в единственно возможном порядке — по алфавиту, от А до Я... никто другой, как Варфоломей, принимает этот парад.
Как генералиссимус, как крестьянин, как Творец, а если и не как Творец, то как бы с ним под ручку. Ходят они вдвоем, только вдвоем друг друга и понимая. Ходят и поглядывают хозяйским глазом: каков Дом! Там щепочку подберут, там планочку укрепят... там мушку пропущенную в полет запустят, там травку забытую посеют... Варфоломей гордится своей близостью к Творцу и Творению: какая стройность, какая мощь! — вот его чувство от выстроенности томов. Творец усмехается про себя: эк, человек... это же надо так все перемешать, в такую кучу одну свалить: цветок, солдат, камушек, редкая тропическая болезнь, балерина, шакал, гайка... Фемида, Франция, фа, фазан... Что за монумент тщеславию — Энциклопедия! Какой практик не рассмеется, глядя на этот жадный, беспорядочный ворох, именуемый человеческим знанием? А Творец, ко всему, еще и практик.
Но и Варфоломей, хоть и король всего лишь, а тоже практик.
Кот, замок, вор, автокран, пирог, коляска, каска, скальпель, нога, прическа, ухо в мешочке, топор, колокольчик, хирург, шуба, волк, елка, бинт, саквояж, бочка с медом... На что же все это похоже?
И Варфоломей вспомнил отеческую снисходительность Творца, когда прогуливался с ним об ручку, вдоль равняющегося на грудь четвертого человека гвардейского энциклопедического полка... как Тот не одернул его, не осадил... и усмехнулся над собой Варфоломей и что-то будто понял в который раз.
Придвинул к себе чистый лист бумаги...
Вот сейчас сидит, рисует и смеется. Заставку к букве А.
Посредине листа — большая, толстоногая, прочно стоящая, как пирамида — А.
В левом верхнем углу от А парят рядышком аэростат и автомобиль; прямо под ними — араб в бедуинском одеянии целит с колена из винтовки, привязав своего осла к некоему орнаменту, на веточке которого уселся орел; целится араб в серну, что в страхе убегает от него по другую сторону А; на вершине буквы уселся некий удод; к левой боковине прислонился локтем арлекин; алебарды, пики, боевые топоры — целый арсенал — прислонены к правой боковине буквы; в замкнутом треугольничке буквы А — паук сплел свою паутину; серна боится бедуина и убегает, а рядом с ней страус и овца — совсем его не боятся и пасутся себе; Арлекин смотрит через букву на гору оружия и будто улыбается: что, мол, за хлам... в ногах буквы — якорь, луковица, подкова...
Какое-то, однако, возникло неравновесие...
Кто-то скребся и дышал за дверью. Неужто Мэгги?
Варфоломей приник ухом к двери: никого.
Он отворил ее, стараясь не щелкнуть замком... и в комнату скользнул белый кот.
Варфоломей вздохнул с облегчением и разочарованием. Взглянул на лист: кажется, хорошо!
Орел перевешивал слева.
И Варфоломей подвесил справа, на такой же веточке — АБАЖУР


СТИХИ ИЗ КОФЕЙНОЙ ЧАШКИ

«Мне кажется, сеньор,— сказала Ревекка, — что ты в совершенстве знаешь пружины сердца человеческого и что геометрия является вернейшим путем к счастью».
Ян ПОТОЦКИЙ. «Рукопись, найденная в Сарагосе»

Урбино Ваноски, двадцатисемилетний недостаточно известный английский поэт смешанного польско-голландско-японского происхождения (во втором, третьем и четвертом поколении), не знающий ни одного из этих языков и ни разу ни в одной из своих родин толком не побывавший, автор почти нашумевшего сборника стихов «Ночная ваза» (непереводимое словосочетание, означающее скорее «Вазу в ночи»), практически, однако, не разошедшегося, кроме разве поэмы «Четверг», включенной впоследствии в одну из представительных антологий,— печального стихотворения, отразившего, по-видимому, личный опыт автора, например, в таких строках:
Я однолюб и верный человек
на самом деле
с нетерпеньем жду жену свою
одну без мужа чтоб
встречаться с ней в кино в подъезде
под дождем
Гарантий никаких не выдается в прошлом
Не можем мы сказать что то что было
было...
и т. д. и т. п., то есть тот самый Ваноски, который решил чего-то не пережить, то ли бесславия, то ли некой драмы, и покончить, но еще более решительно, чем просто с жизнью, а именно, что со своей жизнью, в корне изменив ее образ, включая и собственное имя, на манер тех японских поэтов, что к сорока годам, достигнув всего, бросают это все, исчезают, испаряются и, добившись нищеты и инкогнито, начинают поэтический путь с нуля, как никому еще не ведомые, но уже наверняка гении... у Ваноски не было ни дома, ни богатства, ни, кажется, славы, зато не было затруднения в псевдониме, доставшемся от прабабушки-японки, что затесалась в его роду не иначе как в счет его рокового будущего,— затруднения предстояли лишь с транскрипцией, грамматически-катастрофической не только для подписания английских стихов, но и для ежечасной практики жизни (передаю по буквам: Виола, Оливер, Кэтрин, Оливер, дубль-Нора... Нора, Нора! Нора, Ник! дубль-Ник!! да, да, дубль-Н... Энн... нет, Энн — не буква, а имя! Энн-Эй-Адам! нет, не дубль-Эй... Барбара, Айрис... да, да, Айрис — последняя буква!..) — этому следовало посвятить оставшуюся треть (после сорока) или половину (после двадцати семи) жизни, с тем чтобы передать в качестве фамильной традиции последующим, как минимум двум, поколениям, до полной растраты богатого наследства пресловутой японской вежливости: да хоть дубль-Эф! идите-ка на Эф... Наш Урбино покончил с этими затруднениями сразу, с первого же переспроса, три дня расписываясь под неполучающимися стихами нового поэта и добившись, хотя бы в росписи, некоего благозвучия и красоты. Переменив фамилию, с именем своим он поступил еще более решительно, зачеркнув в нем и город, и прогресс, и цивилизацию, вместе со своим неблагополучным опытом, усмотрев в новом имени все обратное: лоно и традицию, нежный и размытый, почти японский пейзаж — Урбино Ваноски не стало... итак, Рис Воконаби (четвертый), испытав последнее (не только в смысле очередности) разочарование в жизни, удалился на остров с названием, столь же неуклюжим, как и его новая фамилия, напоминающим редкое животное — Кнемазаберра, писать иностранный роман, то есть роман окончательно вымышленный, действие которого развивалось бы не только с несуществующими людьми, но и в несуществующем пространстве, решив, по-видимому, что именно такой способ разрыва с прошлым является для него наиболее подходящим.
1 Типичный случай переперевода... По-английски имя Рис (Rhys) не имеет никаких ассоциаций подобного рода. Примечание переводчика.
Ах, как это легко — посмотреть на жизнь со ступенек, ведущих предложение к точке! Автор небрежно снисходит по ним на лестничную площадку чужой жизни, закурив очередную сигарету. Читатель не может курить так часто, но, с другой стороны, ему-то какое дело!.. Эта «снисходительность» и есть истинная муза беллетристики (fiction), едва ли не главный, всегда не разгаданный фокус в умении держать перо. Вот, что подробно, а что неподробно излагает автор — и есть содержание вещи, а не то, что он хотел сказать. Это и есть та пропорция действительности, которую станет рассматривать читатель... Действительно, что чему равно? Пятьсот слов о псевдониме — и одно слово «разочарование»! Однако, если длина периода о транскрипции и вызвала у кого-нибудь раздражение, то короткость слова «разочарование», думаю, устроила всех. Это, видите ли, так всем понятно — с кем не бывает! — раз-о-чарование... Ну, после разочарования, естественно, отправился на остров — куда же еще? А что за разочарование и где столь удобный остров?? Попробуйте-ка сами пережить то же, что пережил Рис, и вы бы заговорили иначе. Вы бы были возмущены небрежностью автора, походя трактующего ваше горе. Попробуйте переживите-ка то, что пришлось пережить Рису, и отправьтесь на остров... Да где вы его найдете-то, остров! И тогда учтите, что Рис нашел его.
А разочарование — это вот что. В один прекрасный день (в наш век для этого выбираются прекрасные дни, а дурная погода — старомодна), в один такой день и даже час, жизнь Риса, казавшаяся ему, несмотря ни на что, жизнью, то есть тем, что не вызывает сомнения в полной самой себе принадлежности, оказалась нежизнью, то есть не жизнью в ее непрерывном и безусловном значении, а лишь способом про-жить (пере-жить) определенный, еще один, отрезок времени (в данном случае отрезок этот тянулся почти три года); так вот, жизнь оборвалась, оказавшись отрезком, с трагическим ощущением продолжения себя в пустоте, как бы пунктиром; это несуществующее продолжение оборвавшегося отрезка ныло: своего рода случай каузалгии — боли в утраченной конечности. Так мы обозначим оброненное нами слово «разочарование», не входя в частности.
Такая невыявленность прошлого способствует появлению нашего героя именно в этом рассказе, иначе нам бы пришлось писать совсем другой, предыдущий, а может, и допредыдущий рассказ. Только так, только прибегнув к спасительной беллетристической небрежности (ни к чему оговаривать, что в жизни наше отношение к Рису далеко от небрежности...), опустив все то, что было действительно значительным в жизни нашего героя и привело его в это повествование, можем мы высадить Риса Воконаби на берег нашего рассказа в виде пришельца и незнакомца, с вытянутой усталостью на лице, в котором нет уже ничего японского, кроме разве того, что в собственном представлении кажется оно Рису замкнутым и бесстрастным, да очень прямых черных волос, делающих его, при худобе и высоком росте, похожим на индейца в нашем представлении. Так мы высаживаем его на берег, с легким чемоданчиком в руке, пачкой долларов в кармане и удачным названием для романа в голове, а именно — «Жизнь без нас»...

Здесь переводчик просит прощения у почтенной публики, но что делать... Он успел лишь до сих пор. О надеется успеть еще столько же в будущем году.
До встречи
Андрей Битов.


Публицистика

«НАША ВСТРЕЧА - ПОСЛЕ ПОБЕДЫ!»

(Письма с войны)

Это необыкновенные письма. Их принесла в редакцию мать погибшего под Сталинградом воина. Вот что писал ей об этих письмах Константин Михайлович Симонов:
«Милая Берта Яковлевна,
Я убежден в Вашем прощении, что я без Вашего разрешения «похитил» снятые мною у И. Г. Эренбурга копии восемнадцати писем Вашего сына Мары,— очень уж они меня взволновали.
Когда Вы дадите мне Ваше согласие — я опубликую их, либо воспользуюсь ими по своему усмотрению.
Моя случайная встреча и знакомство с Вами у И. Гр-ча оставили в душе моей глубокий след: еще до Вашего к нему прихода я успел прочесть все те письма Вашего сына, которые он дал мне растроганно и не без умысла.
Когда Вы пришли по его вызову, я не смог и не хотел мешать Вашему разговору, хотя, помню, не сдержался и успел что-то душевное вставить от себя. Я хорошо помню Вас и Ваше состояние,— мне подумалось тогда, что Вам не до наших теплых, участливых слов.
А сейчас мне хочется сказать Вам то, что я не успел тогда Вам договорить.
В нашей стране много хороших детей, любящих своих родителей: когда они становятся взрослыми и отцами своих семейств, они продолжают любить своих родителей, но по-иному, хотя уже на личном опыте познают чувства родителей и детей друг к другу. Все это большой мир, особый, требующий и особого разговора.
Ваш Мара оказался не по возрасту сознательным и умным, глубоко любящим, тонким в чувствах к Вам сыном. Выполняя свой долг перед Родиной и проявляя недетский разум и волю к победе,— он заслонял от Вас, своих любимых, все тяготы и горести фронтовой жизни. Такое его мужество являлось главным украшением его прекрасного красивого существа. Таким именно я его и воспринял.
По времени он так мало был с Вами, но Ваша семья составляла единое, на редкость счастливое целое, вот почему его чувства сказались с такой завидной силой. Это счастье выпадает на долю родителей, как редкостный дар.
Черпайте в этом утешение, гордость за его необычность и силу духа,— во имя которых стоит жить и работать.
С глубоким уважением К. Симонов. Москва, февраль, 1943 г.»
Прошло четыре десятка лет. Но материнская боль свежа, как в первый день. Вновь и вновь мать перечитывает дорогие строки:
«Миасс, 23/ХI-41 г.
Мои любимые мамочка и папочка!
Сегодня день моего совершеннолетия; я уже писал Вам об этом три дня тому назад, в преддверии этого события.
Вся наша группа товарищей, с которыми я сблизился в Армии и крепко сдружился, ушла в кино — местный источник нашей «культуры», но я остался один: меня не потянуло никуда, захотелось побыть только с Вами.
Я полулежу на своей койке и, как обычно в минуту тоски, предаюсь своим воспоминаниям — дорогим мне и так явственно ощутимым...
Сейчас мне необходимо сказать Вам о самом главном — именно сегодня. Вы оба так мне много сделали, что я в неоплатном долгу перед Вами.
Я полон, в мыслях о Вас, одного-единственного и постоянного желания — вернуть Вам сторицей все то, что Вы так щедро мне давали. Когда же наконец придет эта пора, как бы я хотел поскорей ее приблизить, чтобы отплатить Вам за все: хочу, чтобы вы поверили в мою горячую к Вам благодарность. Я буду стараться все вернуть Вам и сделать Вас счастливыми родителями.
Все, что пройдено мною без Вас и Вашей близости, мне очень нужно для закалки воли и силы духа. Впереди меня ждет фронт — еще более глубокая разлука, тяжесть и неотвратимое напряжение всех сил. Это все необходимо мне — человеку, идущему к единственной цели — победе над врагом.
Вот я и провел с Вами мой день совершеннолетия. Мне хорошо и тепло с Вами.
Крепко и горячо Вас обнимаю и целую.
Ваш Мара.»
«Миасс, 21/ХII-41 г.
Дорогие мои!
Вчера наконец получил от Вас весточки. Сразу пять писем. После двух месяцев полного перерыва связи это был для меня настоящий праздник. Незадолго до этого я получил открытку Нюни, она принесла мне первую весть о Вас. Ну, теперь-то наконец мы имеем связь. Наконец я снова читаю дорогие мне строки, написанные родной рукой. Теперь приступаю к ответу на все вопросы, которые ты, мамочка, мне задала. Я уже писал Вам с дороги сюда. Писал и о Миассе. В основном это город золотоискателей. Магазинов, ресторанов и проч. совсем почти нет. А если есть, то в них ничего нет. Есть один кинотеатр, в который мы ходим. Много москвичей, рижан и др. Но их не видно. Прячутся от мороза, вероятно. Мы устроились здесь очень хорошо. Хорошие дома, светло, тепло. Классы тоже приличные, их уже оборудовали. На улице, конечно, холодно. Но мы большую часть времени проводим в помещении. Как-то чувствуешь себя крепче, спокойнее. Товарищи мои прежние. Мотя молодец. Спим, сидим, едим опять, как всегда, вместе. В воскресенье отпускают в город. Идем в кино или в клуб, где бывают танцы. Приятно иногда тряхнуть стариной. Каждый день слушаем Москву, последние известия, музыку. Это особенно приятно, так как ведь в Москве мы не слушали радио. Газеты читаем регулярно. Имеем много книг. При переезде библиотека наша была немного потревожена, и вот мы теперь вкушаем плоды нашей работы. Время свободное есть, и мы с великим удовольствием читаем Толстого, Диккенса. Вообще, насколько Москва интересней Миасса, настолько жизнь наша здесь интереснее, чем в Москве. Единственно, что больно и тяжело,— это что нет рядом вас, но я знаю, что скоро, скоро мы снова будем вместе, и это делает меня бодрым, жизнерадостным.
Любящий Вас Мара.»
«Миасс, 12/I-42 г.
Дорогие мои!
Вчера получил посылочку через Суховольских и с ней их теплое, хорошее письмо. Спасибо вам, родные, за заботу и тепло. Как приятно получить от близких любую мелочь.
Вы не знаете, как радуют меня ваши письма. Как тепло и радостно становится мне, когда я их читаю. Время волнений и неизвестности прошло, и теперь я читаю бодрые строки. А для меня ваше спокойствие главное. Мне приятно, что работаете вы с энергией и охотой, как и подобает патриотам. Хочется не отставать от вас, быть достойным вас. Ведь наша семья имеет неплохие традиции. «Советский график», ополчение — прекрасные вехи нашей семейной жизни. К ним теперь прибавилась гвардия, и я постараюсь быть таким же отличным гвардейцем, каким редактором «Советского графика» была мамочка. Каждый день приносит новые вести о победах. Они предвещают нашу скорую встречу и приезд в родную Москву. Я верю, что это будет очень скоро. А пока надо работать, не покладая рук, учиться много и упорно, чтобы приблизить это время. Теперь поговорим о практических вопросах, которые стоят перед нами. Мед и вообще вкусное, конечно, с удовольствием получил. Всегда грешил немного любовью к подобным вещам, а сейчас и подавно. Ну, вы меня простите, сами набаловали, теперь расхлебывайте. Шучу, конечно. Давно отвык от сладкого и, кажется, не очень страдаю. Вот одеколон и мелочи — другое дело. Они мне нужны. Если можете, пришлите их поскорее...
Крепко, крепко целую и обнимаю Вас, дорогие родители. Ваш Мара».
«Миасс, 23/II-42 г.
Дорогая мамочка!
Вчера получил от тебя два письма, которые меня несколько обеспокоили. Что у тебя с работой? Я не совсем понял тебя. Почему нужно оставлять работу в госпитале? Утомляет ли она тебя, тяжело ли тебе там? Если так, то нужно оставить ее 1. Но меня смущает твоя фраза о каком-то другом труде. Разве в нем есть необходимость? У меня сложилось впечатление некоторой напряженности.
Теперь о твоем настроении. Опять послышались у тебя нотки грусти. Это меня огорчает. Раньше твои письма были радостными. Тем более, что оснований для грусти нет и не может быть. Тебя волнуют сроки выпуска. Повторяю: сроки пока те же. Я думаю, что на это роптать тебе не приходится.
Вспомни, что я мог бы уже давно выпуститься. А я сейчас имею столько времени для учебы. Это раз. Во-вторых, до выпуска вообще еще очень далеко. Несколько месяцев. Огромный срок. Мы с тобой еще увидимся, обо всем поговорим. Дальше: после выпуска я имею большие шансы повидаться с вами. У меня будет много времени и, конечно, больше свободы, чем сейчас. Как видишь, говорить об окончании учебы еще рано, а если и говорить, то только с радостными мыслями. Я так смотрю на это и хочу, чтобы и ты так смотрела на это.
Крепко, крепко тебя целую, твой Мара.»
1 Марочка не понял меня. От ночных дежурств в госпитале мне пришлось отказаться, когда в дополнение к основной редакторской работе в нашем филиале мне было поручено возглавить в Кирове «Окна ТАСС». — Прим. Б. Я. Сатановской.
«Миасс, 9/V-42 г.
Дорогая мамочка!
Вчера получил от тебя сразу три письма. Это внесло успокоение в мою жизнь. Они меня обрадовали очень и еще по одной причине. И это, пожалуй, главное, ибо это то, чего я всегда хотел, всегда добивался: ты разделяешь мои настроения, желания и стремления. Я всегда знал твою чуткость и твой ум. И больше мне ничего не нужно. Такой я всегда представлял тебя: прежде всего гражданином Родины. А нервы твои я понимаю и, конечно, извиняю. Тебе хочется встретиться. Это желание разделяем мы все. Мне этого хочется еще больше. Ведь одинок-то я, по сути дела, больше твоего. Но я смотрю на это дело просто и бодро. Скоро выпуск. Я поеду в Москву. Там буду некоторое время. Все дни буду, вероятно, жить у папы (как и многие наши товарищи, которые уже там). Я думаю, ты сможешь туда приехать. Это самый возможный и надежный способ тебя увидеть. Может быть, ты сможешь взять командировку. Если есть такая возможность — готовься к поездке. Мне хочется еще одного: не нужно придавать уж такого значения этой встрече. Если она будет, то ведь не последней. Пройдет немного времени, и мы встретимся уже надолго, я вернусь домой. У меня в воображении встает именно такая встреча, после победы. Вот к ней мы и должны стремиться. Если нашей встрече после выпуска может помешать что-либо, то встрече после победы уже не помешает ничего. Вот я хочу, чтобы ты стремилась в Москву, но, если не выйдет, не горевала бы. Я увижу папу, а для меня это все равно, что увидеть тебя,— для меня вы едины, равны, и это даже физически. Вот увидишь, и волноваться нечего. Уверен, что спокойствие тебя не будет покидать ни на минуту.
И главное, пока выпуск — дело будущего. Если так пойдет, можем учиться еще около месяца. Но возможно и «ускорение». Ты об этом теперь знаешь и к этому готова.
Крепко тебя целую, твой Мара».
«23/VII-42 г.
Дорогая мамочка!
Пишу с дороги из Уфы. Раньше сообщить не мог, нигде не было телеграфа. Лишь сегодня послал телеграмму. Возможно, что она придет позже меня, но ты не будешь, думаю, огорчена. Как видишь, сбылись мои мечты. Еду в Москву лейтенантом. Скоро обниму вас всех дорогих. Буду, вероятно, к 5-му числу, но, возможно, и раньше. Поезд идет медленно. Мысли мои уже в Москве. Мысленно уже обнимаю и целую всех Вас. Скоро будет это наяву. Крепко, крепко целую, твой Мара.»
В Москве Мара пробудет всего месяц. А еще через месяц мать узнает, что это была последняя встреча с сыном: начальник артразведки 86-го гвардейско-минометного полка 384-го дивизиона 62-й армии лейтенант Сатановский Марк Яковлевич погибнет 25 сентября 1942 года — всего за три недели до начала контрнаступления наших войск под Сталинградом! Прощаясь, он говорил матери: «Не бойся за меня, на «Катюшах» не погибают». «Но разве мог он
предчувствовать свою гибель от снайперской пули?!— пишет в редакцию мать.— Как можно предугадать свою судьбу или свой жребий?!»
Семь писем, полученных ею от сына с фронта,— самые драгоценные. Четыре десятка лет их перечитывает мать...
«Действующая армия.
«7/IX-42 г.
Дорогие мамочка и папочка!
Нахожусь на южном фронте, в районе Волги. Кругом степь, степь и степь. Здесь еще тепло. Много овощей, фруктов. Устроились неплохо. Даже с некоторым «комфортом» (по сравнению с другими частями, конечно). Недавно произошло наше «боевое крещение». Наши действия были очень удачными. Хорошее начало предвещает дальнейшую удачу. Настроение бодрое. Вот и наши «гостинцы», посылаемые на голову врага. Вот и все пока. Жду не дождусь от вас писем, мои дорогие. Как вы там? Ваше здоровье? Напишите обо всем. Как все наши? Пусть не забывают и пишут. Каждая строчка очень дорога. Берегите себя, дорогие! Крепко, крепко целую и обнимаю.
Ваш Мара.»
«11/IX-42 г.
Дорогие мамочка и папочка!
Опять начинаю письмо с извинения: долго не писал. Я думаю, что вы меня поймете и особенно ругать не будете. Ведь условия жизни здесь довольно сложные. Писать не всегда есть время, а порой его не бывает по неделе. Так было и сейчас. Я уезжал по делам и писать не мог. Сегодня вернулся и первое, что сделал, написал сразу два письма. Нет, вру. Первое, что я сделал,— это побрился. Это скромное, но знаменательное событие, ибо я бреюсь сегодня первый раз. По случаю первого раза оно было довольно скромным. Но я не отчаиваюсь и надеюсь вскорости совершать такую же сложную процедуру, полную настоящего священнодействия, как папа.
Снова я вдали от вас, мои дорогие. На этот раз разлука чувствуется острее. Но тем ближе и роднее вы мне. Я уверен, как и все, весь народ, что проклятому немчуре скоро придет конец и мы встретимся в нашей Москве после победоносного окончания войны. Для этого мы все здесь, на фронте. Для этого не жалеем ни силы, ни жизни. Здесь решается судьба наша. Мы горды тем, что нам выпала честь принять участие в борьбе за Сталинград. И мы его отстоим...
Горячий привет всем нашим. Ваш сын Мара.»
«13/IX-42 г.
Дорогие мамочка и папочка!
Вот я и на фронте.
Мысль, что и мои силы, мои знания сыграют свою роль в нашей борьбе, наполняет меня гордостью. Я знаю, уверен, что и Вы разделяете мои чувства. Здесь, под Сталинградом, решается судьба наша. Здесь мы защищаем наш народ, наши семьи. Этой мыслью прониклись здесь все. И дальше мы его не пустим. Наше грозное оружие здесь делает свое дело. Да и все дерутся здесь, как черти. Жаль, что в свободное время нечего почитать. Но не беда. Начитаемся уже после войны. Сам я вполне здоров, чувствую себя превосходно. Пользуюсь всеми благами моего чемодана. Здесь особенно приятно иногда «пороскошествовать» — надушиться или вымыться туалетным мылом. О большем и не думаю.
Итак, дорогие, дело за вами. Пишите мне обо всем. Буквально о каждой мелочи. О каждом знакомом. Вы не представляете себе, как драгоценны здесь вести от вас. Зайдите к родным Адика и Моти. И узнайте их адреса, я им пишу, а ответа нет. Может, переехали куда-нибудь. Еще раз всем, всем горячий привет. Вас же тысячу раз целую и обнимаю.
Ваш сын Мара.»
«14/IX-42 г.
Дорогие мамочка и папочка!
Пишу через день. Получается так потому, что я имею через день как бы «выходной». Весь день я отдыхаю, привожу себя в порядок и пишу письма. Зато следующий день выпадает «рабочий». Вот какое у меня расписание. Я доволен: чего мне желать? Не знаю, будет ли так долго. Во всяком случае, пока можете рассчитывать на частые письма.
Что у меня нового? «Новостей», конечно, нет, да и не может быть. Обычные фронтовые будни. Правда, они наполнены глубоким содержанием, разнообразием, интересны и т. д. Но будни. Не ждите от меня описаний баталий. Работа наша другого порядка. Но очень, очень ответственна, и в ней достаточно героики. Мы вносим и свою лепту (и немалую) в дело защиты и освобождения славного города Сталинграда.
В прошлом письме я «сглазил». Написал, что здесь жарко. А сегодня наступило похолодание. Но одет я тепло. Заботами мамы я снабжен, как говорится, «по горло». Кушаем здесь неплохо. Сегодня устроили трапезу: пили чай с сыром и печеньем (это наша командирская норма). Одним словом, довольны.
Чего недостает, так это писем от вас. Как вы там? Как жизнь? Есть ли затруднения? Напишите обо всем. Ничего не скрывайте. На днях переведу аттестат и справку. Я думаю, сможете устроиться в Военторге. Сейчас это больше, чем «не мешает». Вот и все. Главное, пишите, пишите и пишите. Пусть пишут сестры и прочие родственники. Им всем мой горячий привет. Крепко, крепко целую. Ваш сын Мара.»
«18/IX-42 г.
Дорогие мамочка и папочка!
Вот я и в боях побывал. Целых две недели фронтовой жизни! Она необычна, сложна и сразу даже несколько ошеломляет. Впрочем, даже не враг, не его налеты ошеломляют. А то обилие людей, сложность сразу поставленных задач, какие-то особые отношения между людьми, эта ответственность, лежащая на всех нас. Но это только вначале. Постепенно втягиваешься в эту жизнь, начинаешь чувствовать себя частью этого большого коллектива людей, и походная жизнь уже совсем не тяготит. А работаем мы неплохо. Не одна уже сотня фрицев почувствовала наши смертоносные удары. И это мы будем делать до тех пор, без устали, не зная, не имея другой цели пока хоть один из них топчет нашу землю...
Ваш Мара.»
«21/IX-42 г.
Дорогие мамочка и папочка!
Я верен все же своему обещанию писать часто. Наверное, никто так часто не пишет письма, как я. Помимо сознания, что мои письма Вам нужны, что их отсутствие причиняет вам страдания, это вызвано тем, что письма к вам стали моей потребностью... В часы отдыха и раздумья все мысли мои направлены к дому, к Москве, к вам, ко всему, что я призван здесь защищать... Это не какая-нибудь меланхолия. Нет, никогда у меня не было более бодрого настроения. Желание встречи с вами неразрывно связано с желанием победы. Ибо победа — это наша встреча...
Крепко, крепко целую вас, дорогие. Ваш Мара.»
«22/IX-42 г.
Дорогие мамочка и папочка!
... По тому, какие большие письма я пишу, Вы можете заключить о моем свободном времени. Его у меня много. Вот сейчас, сижу в блиндаже, только что бросил книжку, чтобы сесть за письмо. Потом, вероятно, до обеда посплю. А там — боевая работа. Сложная, напряженная, ответственность большая. Но я со своим делом справляюсь хорошо. Оно и интересное, и важное. Вкладываю все силы и энергию, чтобы наши «подарки» летали, куда надо, и попали как можно к большему числу врагов. Мы находимся на важнейшем участке. И то доверие, которым мы пользуемся, мы оправдываем с честью.
Жду не дождусь ваших писем. Привет всем нашим. Крепко, крепко целую и обнимаю вас, мои дорогие. Ваш Мара».

Публикация Берты САТАНОВСКОЙ.


<- предыдущая страница следующая ->


Copyright MyCorp © 2019
Конструктор сайтов - uCoz