каморка папыВлада
журнал Работница 1991-03 текст-7
Меню сайта

Поиск

Статистика

Друзья

· RSS 25.04.2024, 06:38

скачать журнал

<- предыдущая страница следующая ->


Эта легкая и острая на язык итальянская писательница совсем неизвестна у нас в стране. А в Италии и Европе зачитываются ее книгами. Романы Брюнеллы Гаспирини «Он и они», «Он и мы», «Мы и они» стали бестселлерами — они несколько раз переиздавались и переведены на многие языки мира.
Брюнелла Гаспирини родилась в 1918 году в Милане и прожила там до самой смерти (в 1979 году). Она окончила факультет классической литературы и философии. С 1950 года Брюнелла Гаспирини активно печатается в различных периодических изданиях. В течение 25 лет под псевдонимом Аннабелла она вела рубрику «Беседа с читателем» на страницах известного итальянского журнала «Corriere della Sera». Часто выступала как кино- и телекритик, писала юмористические хроники и рассказы. Они вышли отдельной книгой — «Мы в семье». Один из этих рассказов в журнальном варианте мы предлагаем вам сегодня.

МУЖ МОЕЙ ЖЕНЫ
Брюнелла ГАСПИРИНИ
РАССКАЗ

Вечер. Я сижу в баре. Знаю, что надо бы спешить домой, что уже время ужинать, но в баре свежо, хорошее пиво, а я устал. Свежо, хотя я задыхаюсь, как могут задыхаться два десятка людей, вместе взятых.
Мое учреждение отвратительно! Все учреждения таковы, но мое особенно. Восемь часов в день выполнять распоряжения трех неполноценных директоров, хотя вполне хватило бы одного со средними способностями. Кроме того, 20 различных замов там, где достаточно троих, чтобы уснуть летаргическим сном. И я среди них! Я, мечтавший о свободной карьере и о зале суда, наполняющемся моим кесарским голосом: «Господа присяжные...»
Моя жена считает, что я путаю себя с Перри Мэйсоном. Меня не интересует, что говорит моя жена. Было бы неплохо взять еще пива, а потом уже идти. Если бы вы знали мой дом, вы бы поняли меня. А еще, если бы вы знали девушку за кассой этого бара. Она не просто кассир, она дочь хозяина. Ей едва исполнилось 22, и зовут ее Флоретта. Я узнал об этом с ее слов. Это мягкая, флегматичная блондинка с томными глазами и духами типа лунной ночи в тропиках. Выбивая мне счет, она многозначительно улыбается, поглаживая глаза ресницами, и мелодично позвякивает кассой.
Возвращаюсь я отяжелевший от пива и поздно. Между прочим, чего это стоит! Как бы поздно ни было, я прихожу всегда рано. Если бы вы знали мой дом... кажется, я это уже говорил. О, я повторяю: если бы вы знали мой дом, вы бы поняли. И правда, было бы лучше взять еще пива.
— Еще, Флоретта,— говорю я.
Томные глаза, улыбка, позвякивание и счет, предложенный как цветок.
— 300 лир,— шепчет влюбленно она.
Такие девушки всегда были в моем вкусе: с крупными формами и без проблем, декоративные и располагающие к отдыху. Глядя на эту Флоретту, возвращаюсь назад, в те годы, когда главной моей заботой было такое стратегическое расположение девочек, чтобы они не встречались друг с другом. Хотя мне не всегда это удавалось.
Какие это были прекрасные времена! Достаточно было протянуть руку, и рядом с тобой милая девушка. Мне бы удалось это и теперь, если бы я захотел. Вот смотрите. «Ты не устала, Флоретта?» — спрашиваю я. Острое начало. «О нет. Летом мало людей... и все милые». Улыбка, и операция ресницы. «И закрываю я в десять», шепчет она, пристально глядя на меня.
Что я вам сказал? Вот она, эта Флоретта, сидит у меня на ладони.
И что же? Вдруг, не знаю почему, я разволновался. Явно не хватало тренировки.
«Я выхожу всегда в десять. Каждый вечер».
«А... да?» — блестяще отвечаю я.
Мало того, теперь я чувствую себя виноватым. Виноватым! Кретин, вот кто я!
«И сегодня,— повторяет она,— сегодня вечером я тоже выхожу в десять».
«Да? — говорю я (вершина кретинства, не так ли?).— До свидания, Флоретта».
Беру сдачу, заглатываю пиво, словно это таблетка слабительного, и убегаю, как школьник, услышавший звонок.
Итак, в университетские годы я был атлетом и, кроме того, скажем скромно, не дурен собой. У меня был гарем барышень типа Флоретты: красивых, мягких, томноглазых и с мешком денег. Между нами говоря, мне оставалось только выбирать. Но я с этим не спешил. Мне нужна была свобода. Свободная профессия, свободная любовь, свободная жизнь. Так бы все и было, если бы однажды летом, когда мне исполнилось 23 года (через месяц я получил диплом), мне что-то не стукнуло в голову.
Она не была ни красивой, ни мягкой, у нее не было ни томных глаз, ни лиры в кармане. Худая, как гвоздь, спесивая, как лошадь, рассеянная, как десяток рассеянных, с носом, похожим на маленькую запятую над большой запятой — ртом, с костлявыми руками и в очках. Впервые увидев ее, я подумал: «Боже, какая чума». Несколько месяцев я в ярости спрашивал себя, как же это могло случиться, чтобы я, преследуемый мягкими блондинками, терял время, бегая за сумасбродной девчонкой-очкариком, которая никогда не говорила то, чего я ожидал, которая то была рядом, то уносилась на другую планету. Она забывала все обо всем, а плакала и смеялась так, как только могут плакать и смеяться десять человек, вместе взятых. Она мечтала о кругосветном путешествии на воздушном шаре и грызла ногти, в ее облике всегда что-то было не так: или перекручен чулок, или не хватало пуговицы, или в чернилах нос, что-нибудь да не так. А еще у нее было не в порядке с мозгами, но это от рождения.
Она никогда не была там, где я думал ее встретить, и я бегал за ней как охотничья собака, становясь посмешищем среди друзей. Когда наконец я ее находил, мы ругались, как сумасшедшие. Я называл ее Данте Алигьери, а она меня Аттлетом (двойное «т» подчеркивало ее презрение). Мы яростно ненавидели друг друга, до тех пор пока на меня внезапно не нашло какое-то затмение. Я словно погрузился в туман, сквозь который прорывался какой-то непонятный, ошеломляющий грудной голос. Именно в таком невесомом мягком тумане я обнимал ее, а она снимала очки.
Это был всего лишь незначительный жест, однако настолько интимный и так странно лишенный целомудрия, что у меня замирало сердце, глядя на ее обнаженную рожицу. Я думаю, что именно благодаря этому жесту я на ней и женился. Меня бесила мысль, что в один прекрасный день она может снять очки перед кем-нибудь другим. Представив это, я просыпался ночью в холодном поту и кусал подушку.
Так, из-за очков, я отказался от большой карьеры, пошел на первую подвернувшуюся службу, хотя был уверен, что это именно то, что мне надо, и женился.
Как вы думаете, что она устроила мне потом? Мало того, что я женился на ней с ее очками, беспорядком и поэзией. Прибавьте к этому всему еще четырех детей, которые появлялись один за другим. Четверо, вы представляете?
Хочу заметить, что в девичьи годы она была непреклонным врагом воспроизводства. Тогда она считала, что производить детей — это ускорять перенаселение и коллективное самоубийство. Рожать детей было неморально. Как выяснилось потом, эта теория была для других, гениям все можно. Первые двое были запрограммированы: двое нас, двое детей. По ее мнению, это не было злоупотреблением. По отношению к человечеству — нет. Но по нашим меркам — это было явное преувеличение. Я постоянно видел развешанное в столовой белье, горшки на письменном столе моей жены, тальк в вазочке для сыра, соски, разбросанные повсюду, и тошнотворные кушанья, разбитые колени, бессонные ночи и лавину экстраординарности. Вот что я видел. Наверное, вы начинаете представлять мое положение. Может быть, вы уже понимаете, почему я задыхаюсь, как 20 человек, вместе взятых. Почему, прежде чем идти домой, мне необходимо подкрепиться пивом. Почему, видя девушку типа Флоретты, меня охватывает такая тоска.
Да, вы знаете, что моя жена больше не пишет стихов? Хорошо, скажете вы, это уже шаг вперед. Минутку, друзья, минутку. Моя жена не пишет больше стихи, зато она пишет рассказы. Их даже печатают. В журналах с большим тиражом. Их читает консьержка, их читают соседки, их читают девушки у меня на службе и учительница моего первенца, их читают жены друзей и даже жена моего директора. Их читают и плачут. Их читают и смеются. О них говорят.
И еще письма, горы писем! Поклонницам моей жены недостаточно плакать и смеяться, они пишут ей письма. Она их читает в затуманенных от удовольствия очках и улыбается, как могут улыбаться десятеро, вместе взятых, а потом кладет их куда попало. Лучшие же послания она прикрепляет к стенам гостиной — столовой — детской — кабинета канцелярскими кнопками, потом иногда перечитывает их, сидя точно как Данте Алигьери, а тем временем в очередной раз подгорает жаркое.
А что же я? Меня просто не принимают в расчет. Я хорош только кричать на детей (она этого никогда не делает даже по ошибке), я... О Боже, уже восемь, что же скажет Мини. Не правда ли, милое имя? Сразу же представляешь себе такую ласковую женщину-мышонка. Но это далеко не так. Я никогда не называю ее Мини. Я зову ее Жена, или же Данте, или Двойноглазая, просто «ты», в зависимости от ситуации.
Я заканчиваю работу в полседьмого, а уже... В это время она, должно быть, уже вся в мыслях. Как же это я так задержался? Надо бы поспешить.
Я влетаю домой, как пушечное ядро. Все в порядке. На полу, прямо перед дверьми, растянулся мой старший сын, читая журнал.
«Привет»,— бросает он, даже не глядя в мою сторону. Говорят, что сыновья подражают матерям. В моем доме все подражают матери. Даже посторонние люди, неглупые на первый взгляд, побывав хоть раз в нашем доме, проникаются какой-то беспредельной, неистовой и совершенно непонятной любовью к моей супруге. Они доверяют ей свои душевные тайны, делятся радостями и горестями... Моя жена сочувственно вздыхает, ей жаль всех, разумеется, кроме меня.
Проходя по коридору среди хромых трех-колесников и опрокинутых машинок, я натыкаюсь на младшенькую, она в красных трусиках, надетых наоборот, и в слюнявчике по пяты. У нее уже намечаются волосики и носик запятой...
Что же меня ждет в так называемой столовой?
Там все как обычно. Моя жена сидит за письменным столом и стучит на машинке так, как это могут делать десятеро, вместе взятых. Ее голова повязана наискось зеленым платком (мигрень!), в ушах тампоны из ваты, она в огромных лыжных брюках. В ногах у нее сидит средняя дочь, а средний сын с жестокой ритмичностью пускает резиновые ракеты матери в спину.
Не спрашивайте меня, почему в июле месяце моя жена надевает лыжные брюки, я этого не знаю. Это слишком сложные вещи для мозгов несчастного служащего. Она говорит, что именно в этих штанах секрет вдохновения. Они его притягивают. Садясь за работу, она всегда спрашивает: «Где мои магниты?» И вся семья бросается на разыскивание чудесных штанов, которые, как и все другие вещи в этом доме, никогда не бывают на месте.
Я смотрю на нее. Лицо спрятано наполовину под огромными очками, а нос в профиль больше чем когда-либо похож на запятую. Я чувствую, как что-то парит вокруг меня, это так опасно напоминает уже известный вам туман, и я делаю шаг вперед.
Из-за своих тампонов она не услышала, как я подошел. Я кладу ей руку на плечо, она вскакивает от неожиданности. Она смотрит на меня так, как будто не может сфокусировать на мне взгляд. Когда же наконец ей это удается, она подносит руку ко лбу. Я слышу крик души: «Только не говори мне, что уже пора ужинать». Другие жены, ожидая мужа, изысканно одеваются и с трепетом следят за часами, ломают руки в нетерпении, а когда он приходит, бросаются ему навстречу со светящимися от радости глазами. Передо мной же — нечто в ужасных очках и в ужасных штанах, душевнобольное пугало, ради которого я. Бог знает почему, пожертвовал десятью лучшими годами жизни, а в награду получаю сгоревшее жаркое.
Она вздыхает о том, что надо идти на кухню, глядя на пишущую машинку, как изгнанник на родные берега...
У нее в мыслях рассказ. А то, что сейчас уже восемь и я голоден, как десяток голодных, а дети грязные, как две сотни грязных детей, и ничего не готово — это ее ничуть не волнует. Ее беспокоит только то, что она не может закончить свой кретинский рассказ.
Нет, так не может больше продолжаться, думаю я в ожидании. Если она пишет рассказы, она считает возможным относиться ко мне, как... к объекту.
Ужин готов, не прошло и получаса. Он отвратителен, чего и стоило ожидать. Старший сын читает газету, пристроив ее на стакан, старшая дочь ест левой рукой, чтобы правой рисовать сюрреальных чудовищ, младший сын бесследно исчез, а малышка кормит все, что ее окружает: папину руку, мамину руку, десяток игрушек, спрятанных под столом, бутылки, стаканы. Мать грызет ноготь и взирает на всех из бесконечности...
После ужина я сажусь в кресло и делаю вид, что читаю газету, стиснув зубы от злости и безмерной горечи. За моей спиной болтовня детей, а таинственное позвякивание и страшный шум говорят о том, что моя жена убирает со стола.
Вот она здесь, маленькая и страдающая галлюцинациями, со своим ужасным платком на голове, она похожа на пирата после трехдневной голодовки. Мы смотрим друг на друга. Кажется, можно было бы разрезать ножом остолбеневшее от наших взглядов пространство. «Эй»,— говорит она.
Я возвращаюсь к газете. Если она думает, что все можно уладить этим «эй!»... «Эй, ты»,— настаивает она.
Я снова поднимаю глаза. На лице, там, где нет очков и запятых, появляются ямочки. «Сейчас она снимет очки»,— думаю я и цепляюсь за ручки кресла, полный решимости не поддаваться. Но она не снимает очков, а протягивает из-за спины руку с машинописными листами.
«Если ты хочешь прочитать мой рассказ...» — говорит она великодушно.
Я медленно встаю, и мне кажется, что я расту подобно лавине, вокруг начинает плавиться воздух. «Плевать мне на твои рассказы!» — кричу я, как могут кричать десятеро, вместе взятых.
Сквозь раскаленное пространство я вижу, как моя жена наклоняется за чем-то, что вовсе не падало. Смеется... смеется надо мной. Это ей наплевать! Я чувствую, что мог бы совершить женоубийство.
«Может, ты не совсем понимаешь, о чем я говорю,— трясу я сухую палку (жалкое подобие руки).— Я говорю серьезно. Мне наплевать на твои рассказы и на тебя, придурковатая пиратка».
Она вырывается и, размахивая кулаком, кричит: «Тогда убирайся. Убирайся со своим греческим носом, атлетическими плечами и куриными мозгами! Ты только и можешь, что критиковать и грубить! Прекрасно обойдусь и без тебя. Иди же, чего ты ждешь?»
«Ничего. Ничего не жду»,— говорю я и, хлопая дверью, ухожу. Она же сказала: «Уходи». Зачем я ей нужен со своим греческим носом и куриными мозгами? Сама сказала ведь. Свободная женщина! Она прекрасно обойдется без меня.
Я не искажаю факты. Теперь в бар, к Флоретте, раз я не нужен жене. Судьбе угодно, чтобы я был полезен другой. Судьбе угодно, чтобы мои плечи и нос заставляли опускать глаза пышных блондинок. Судьбе так угодно.
Взгляните на кассу, видите? Мне стоит протянуть руку, и, будьте уверены, в этот раз я так и поступлю. Бар наполовину пуст, я еще допью коньяк. Только без четверти десять.
Флоретта теперь не только опускает ресницы, но и промокает платочком глаза так, чтобы не повредить макияж, при этом она слегка всхлипывает.
«Это страница некрологов?» — спрашиваю я.
«Хуже. Это рассказы Мини Личоли, знаете такую? Ой, что с вами? Вы поперхнулись? Посмотрите вверх, мама мне всегда говорила смотреть на птичку, когда со мной такое случалось. Посмотрите на птичку...»
Пока я кашлял и смотрел на птичку, Флоретта закончила чтение, высморкалась и подошла ко мне, покачивая бедрами. Я уже забыл, какими бывают молоденькие девушки. 22 года... Поэтому она и плачет над такими рассказиками. Это можно простить. Плачь, Флоретта. Хорошо, хоть ты не плачешь, когда я рядом с тобой.
И правда, не плачет. Она улыбается мне, как могут улыбаться десять блондинок, и ласкает глаза ресницами.
«Прекрасный вечер»,— говорю я. Для пухленьких блондинок это идеальное начало.
«Вы не хотите пройтись со мной?»
«Конечно, хочу! С большим удовольствием».
Ну вот, она у меня на ладони.
«Пойдемте»,— говорю я, галантно помогая ей встать.
Я беру ее под руку, и мне уже не больше 23 лет, у меня никогда не было ни жены, ни детей, бездарных начальников и нервных расстройств. Я чувствую себя юношей без прошлого, который просто бредет по пустым теплым улицам под руку с душистой блондинкой. Ее локоть не колется. Он полный, гладкий и навевает тоску. Я уже забыл, какие чувства вызывают эти девичьи локти. Прекрасные чувства навевают меланхолию и будоражат. Только не говори, Флоретта. Но она говорит:
«Я давно вас хотела спросить, но все не хватало мужества».
«О чем спросить?» — говорю я, пожимая округлый локоть.
«О вашей жене. Вы не могли бы дать мне ее фотографию?» О нет, нет! О Боже, это невероятно. Это слишком жестоко, о Боже!
«Откуда вы знаете, что я муж своей жены?» — мрачно спрашиваю я.
«Мне сказала подруга, она знакома с сестрой своей соседки: она была в баре, когда вы впервые туда пришли на прошлой неделе. Она мне говорит: «Смотри, этот тип с приплюснутым носом и есть муж Мини Личоли». «Да нет же»,— говорю я. «Да, именно он»,— утверждала она. Так я и узнала».
Все понятно. Томные глаза, влюбленный голосок, сверкающие улыбки — это все не для меня, а для мужа моей жены. Для мужа умалишенной писательницы! Ты протягиваешь руку к девушке, надеясь, что от твоего прикосновения она растает, а она оказывается поклонницей твоей жены. К тому же сообщает, что у тебя приплюснутый нос. Еще и просит фотографию жены. Понятно, все понятно. Раньше по этому тротуару шел красивый юноша с греческим носом, который поражал своим очарованием, а теперь это куча рухляди. Так как рухлядь не говорит, то говорит снова она:
«Я ее буду очень беречь (это о фотографии). Я возьму красивую рамку и повешу ее над кроватью». Фотография с очками над кроватью Флоретты! Бог дураков, посмотри вниз.
«Я вашей жене даже написала,— продолжает она.— И получила ответ! Но прислать мне фотографию она не захотела, Говорит, что у нее нет фотографий»,— с сомнением добавляет Флоретта.
Но это правда. В те редкие моменты, когда мы можем заняться семейными фотографиями, они посвящаются полностью мне или детям. «Вы красивые»,— говорит жена. О парноглазая, я некрасив. Я существо с приплюснутым носом и опилками в голове. Как ты могла выйти за меня замуж?
«Я решилась попросить у вас фотографию. Ведь вы мне ее дадите, может, даже с автографом? Вы знаете, даже если ваша жена не очень красива, это не важно...» Некрасивая! Эта девица Бог знает что о себе думает только потому, что у нее круглые локти и ей двадцать с небольшим.
«Кто вам сказал, что моя жена некрасива?!»
«Нет, нет, никто,— испуганно забормотала она.— Я просто подумала.., если она не хочет прислать мне фотографию...»
А ты не думай, девочка, не думай. Это тебе не к лицу. Моя жена некрасива! Теперь послушай. «Моя жена...» — начал я.
Я, должно быть, очень долго говорил. У меня пересохло горло, теперь я молчу. Мне кажется, что я вижу свою жену, рожденную моим голосом, здесь, среди мигающих огней и прогуливающихся людей, такую же оживленную и веселую, как обычно. Я представляю ее очки и запятые, ее нервы, ее беспорядок и веселость, как если бы она была тут. Она здесь со своими забытыми стихами и рассказами, которые заставляют плакать и смеяться всяких Флоретт, со своими кошмарными бифштексами и грязными детьми. Она здесь со своими магнитными штанами и тампонами в ушах, со своими играми, смехом и мигренью. Она здесь со своим маленьким неукрощенным тельцем и со своим огромным, как дом, сердцем. Это огромный дом, полный беспорядка, удальства и веселья. Это мой дом. Парноглазый, впусти меня.
«Должно быть, вы ее любите как сумасшедший»,— звучит рядом какой-то голос. Что здесь делает эта желтоволосая, бескровная кукла?
«Вы так тронули меня»,— говорит она. И это правда. Это не кукла, это девушка, которая желает добра моей жене. Ты милая, Флоретта, слегка тронутая, но милая.
«Вы ведь дадите мне фотографию?» — просит она, вытирая уголок глаза.
Да, да, я сделаю тысячу фотографий и дам тебе одну из них, Флоретта, чтобы ты повесила ее над кроватью.
«Можешь рассчитывать на меня»,— отвечаю я.
«О, спасибо!»
«А когда-нибудь я приведу ее саму, вы даже сможете поговорить».
«Вы, правда, приведете ее? Обещаете?»
Да, да, обещаю. Но сейчас я возвращаюсь домой.
Машинка молчит. В детской тихо. Свет погашен. Она сидит в нашей комнате, поджав ноги на стуле и грызя ноготь. Но что это? Она в шикарных очках и ярком женском платье, которое ей чертовски идет. У нее смертельно уставший вид. У меня в душе вздымается волна гнева и благодарности. Я бы хотел сделать для нее что-нибудь такое, чтобы она могла видеть своими двумя парами глаз, чтобы всегда могла потрогать своими измазанными в чернилах пальцами, чтобы могла знать. Всегда. Я бы хотел написать для нее поэму. Поэму любви для моей жены.
«Эй»,— говорю я. Это и есть поэма.
«Эй»,— отвечает она. Поднимаясь, она протягивает ко мне руки, как потерявшийся ребенок. «Я думала, ты не вернешься...» В этих словах было все, что мне так хотелось услышать.
Я раскрываю объятия, и она прячет в них свое маленькое тело и огромное, как дом, сердце. Я прижимаю ее к груди и чувствую, как давний туман обволакивает меня.
«Где ты был?» — сонно спрашивает она, уткнувшись лицом в мою руку.
«У девушки»,— отвечаю я.
Чернеющие глаза вздрагивают за очками и сразу же закрываются.
«Какая она?» — спрашивает она уже без сонливости в голосе.
Я рассказываю о Флоретте. Томные взгляды, круглые локти, улыбки, но когда я дохожу до кульминации («Вы бы могли подарить мне фотографию жены?»), она распахивает глаза шире очков и, извиваясь, бросается на кровать, смеясь так, как могут смеяться десятеро, вместе взятых. Я тоже корчусь от смеха, и нас уже двадцать.
Наконец я крепко обнимаю ее.
«Подумать только! Я об этом напишу».
Она на полном серьезе способна на это. Способна натянуть сейчас магниты и бежать писать, не отрываясь. А я могу разозлиться за десятерых. Мы оба способны на это. Но я сжимаю в ладонях ее лицо и знаю, что завтра все начнется сначала, как и сегодня, как десять лет назад и как двадцать лет спустя: усталость и споры, радость и слезы, дети и мы.
«Привет, Данте»,— говорю я.
«Привет, Аттлет»,— вздыхает она.
И снимает очки.
Перевела Карина МАЙСТРЕНКО.

Рисунок Михаила Златковского


ВЫДАЮЩИЕСЯ ЛИРИКИ - ЖЕНЩИНАМ

Тихая поэзия... Ее рыцари — Заболоцкий, Пастернак. Тарковский. Ходасевич — были способны передать тончайшие оттенки человеческих чувств, взволновать любую душу. Сегодня, в крикливое время, так хочется услышать тихие, нежные слова любви. Они, непреходящие, хранятся в книгах этих прекрасных поэтов.

ДАВИД САМОЙЛОВ

Наташа

Круглый двор
с кринолинами клумб.
Неожиданный клуб
страстей и гостей,
приезжающих цугом.
И откуда-то с полуиспугом —
Наташа,
она,
каблучками стуча,
выбегает, выпархивает -
к Анатолю, к Андрею —
бог знает к кому! —
на асфальт, на проезд,
под фасетные буркалы автомобилей,
вылетает, выпархивает без усилий
всеми крыльями девятнадцати лет —
как цветок на паркет,
как букет на подмостки,—
в лоск асфальта
из барского особняка,
чуть испуганная,
словно птица на волю —
не к Андрею,
бог знает к кому —
к Анатолю!..
Дождь стучит в целлофан
пистолетным свинцом...
А она, не предвидя всего,
что ей выпадет вскоре на долю,
выбегает
с уже обреченным лицом.

БОРИС ПАСТЕРНАК

* * *
Любить иных — тяжелый крест,
А ты прекрасна без извилин,
И прелести твоей секрет
Разгадке жизни равносилен.
Весною слышен шорох снов
И шелест новостей и истин.
Ты из семьи таких основ.
Твой смысл,
Как воздух бескорыстен.
Легко проснуться и прозреть,
Словесный сор из сердца вытрясть
И жить, не засоряясь впредь,
Все это — не большая хитрость.

НИКОЛАЙ ЗАБОЛОЦКИЙ

Признание

Зацелована, околдована,
С ветром в поле когда-то обвенчана,
Вся ты словно в оковы закована,
Драгоценная моя женщина!
Не веселая, не печальная,
Словно с темного неба сошедшая,
Ты и песнь моя обручальная,
И звезда моя сумасшедшая.
Я склонюсь над твоими коленями,
Обниму их с неистовой силою
И слезами и стихотвореньями
Обожгу тебя, горькую, милую.
Отвори мне лицо полуночное,
Дай войти в эти очи тяжелые,
В эти черные брови восточные,
В эти руки твои полуголые.
Что прибавится — не убавится.
Что не сбудется — позабудется...
Отчего же ты плачешь, красавица?
Или это мне только чудится?

ВЛАДИСЛАВ ХОДАСЕВИЧ

* * *
Не матерью,
но тульскою крестьянкой
Еленой Кузиной я выкормлен.
Она свивальники мне грела
над лежанкой,
Крестила на ночь от дурного сна.
Она не знала сказок и не пела,
Зато всегда хранила для меня
В заветном сундуке,
обитом жестью белой,
То пряник вяземский,
то мятного коня.
Она меня молитвам не учила,
Но отдала мне безраздельно все:
И материнство горькое свое,
И просто все, что дорого ей было.
Лишь раз, когда упал и из окна,
Но встал живой
(как помню этот день я!)
Грошовую свечу за чудное спасенье
У Иверской поставила она.
И вот, Россия, «громкая держава»,
Ея сосцы губами теребя,
Я высосал мучительное право
Тебя любить и проклинать тебя,
В том честном подвиге,
в том счастье песнопений,
Которому служу я в каждый миг,
Учитель мой —
твой чудотворный гений.
И поприще — волшебный твой язык.
И пред твоими слабыми сынами
Еще порой гордиться я могу,
Что сей язык, завещанный веками.
Любовней и ревнивей берегу...
Года бегут. Грядущего не надо,
Минувшее в душе пережжено,
Но тайная жива еще отрада,
Что есть и мне прибежище одно:
Там, где на сердце,
съеденном червями,
Любовь ко мне нетленно затая,
Спит рядом с царскими,
ходынскими гостями
Елена Кузина, кормилица моя.
1922.

АРСЕНИЙ ТАРКОВСКИЙ

* * *
С утра я тебя дожидался вчера,
Они догадались, что ты не придешь,
Ты помнишь, какая погода была?
Как в праздник!
И я выходил без пальто.
Сегодня пришла, и устроили нам
Какой-то особенно пасмурный день,
И дождь, и особенно поздний час,
И капли бегут по холодным ветвям.
Ни словом унять,
Ни платком утереть...

Фотоэтюд В. Смотрова


<- предыдущая страница следующая ->


Copyright MyCorp © 2024
Конструктор сайтов - uCoz