каморка папыВлада
журнал Крестьянка 1986-05 текст-4
Меню сайта

Поиск

Статистика

Друзья

· RSS 24.10.2017, 05:14

скачать журнал

<- предыдущая страница следующая ->

Мария ВОЙТЕШОНОК
СВЕКРОВКИН ДОМ

— Где мать?
— Хлева пошла закрывать.
Алина представила, как свекровка цепко осматривает подворье, ищет, к чему бы это еще придраться — найти корзину, лопату, не внесенные на ночь под стреху, или какие другие недоделки. Сильно хлопнет дверью, одной, второй, третьей, заложит замки. Потом из последней досады накричит на собаку, подвернувшуюся под ноги... В хату вернется молча, как после ссоры, ни на кого не глядя, станет готовить вечерю. Бросишься ей помогать, будет ходить по кухне, срезая углы, напрямик, будто вслепую наталкиваясь на ведра, стулья. Вот-вот и на тебя натолкнется, как на вещь, брошенную нарочно посреди дороги. Широко расставив локти, станет у плиты — не подойдешь.
За столом разговаривает только со свекром. Спать пойдет, как ночлежница, в тесный, темный запечек, хоть в комнатах хватает места всем.
И так изо дня в день. Старая женщина начинает вести дом раньше всех и заканчивает работы последней — тяговито и жадно, не позволяя никому из молодых забежать наперед. Может быть, «не по мыслям», как говорили в деревне, были ей молодые хозяева: сын с невесткой. Ненадежно, казалось ей, оставить на них и полный дом, и полные хлева. Возможно и другое. Все больше и больше чувствуя в руках и ногах немощь, усвоив за всю свою тяжелую крестьянскую жизнь, что больной или старый — одинаково тяготится ими деревня, уважая только работника, набивалась она молодым на глаза шорохом, лязгом, грохотом, чтобы была видна, была заметна ее работа, чтоб не считали ее в хозяйстве ненужной.
Алина не могла понять, что вернее: ей досадно и то, и другое.
Но однажды она увидела, как свекровка доставала из колодца воду... Платок сполз на плечи. Мытая-перемытая юбка равномерно качалась вокруг сухих, упорно поставленных ног. Все тело, выработанное, сухое, раскачивалось, как легкая пустая скорлупка, и казалось, оно так и будет качаться в глубокой задумчивости без конца, вращая не деревянный ворот колодца, а колесо своей хлопотливой, надокучливой жизни на подворье.
Полное ведро туго вздрогнуло под самой вертушкой, брякнуло, обдав водой лицо, груди, и она, всхлипнув, как дитя, от неожиданности, медленно поднесла согнутую руку, чтобы обтереться рукавом,— вобрала голову, как под крыло.
Всякий раз, когда трудно было смолчать свекровке или совсем невозможно не настоять на своем, Алина уступала ей, вспоминая тот случай у колодца, чувствуя невысказанную правоту старой женщины на долгие годы вперед.
В каком-то ином измерении жизни существовал теперь для Алины Витебский ветеринарный институт, поздравления после окончания. Свадьба, можно сказать, в коридоре общежития — ее гостями были почти все жильцы многоэтажного дома. Павел... Большой, в новом костюме, по-деревенски нескладный, он, как на примерке у портного, раз за разом подбирая в кулак, натягивал на выпяченных локтях рукава пиджака и застенчиво-счастливо оглядывался, словно в зеркале... Потом разговоры о предстоящей работе, о своем уголке, где будет все по-современному. Не то чтобы по-городскому, а еще лучше — не зря же всматривались они все эти годы учебы в каждую черточку окружающей жизни, дорожили любым приобретенным опытом, понятием: как надо одеваться, как провести свободную минутку, что удобно и неудобно в гостях, как культурно и исправно вести свое личное хозяйство, чтобы оно рук не отрывало. Главное — трудиться не натужно, а в охоту, хоть работы будет, они это хорошо знали, много.
И вот сейчас все это — и образование, и наука жить, которой они учились у города,— подчинено старой безграмотной женщине, Павловой матери, свекровке, или, как зовут ее соседки, Маньке Солодухе из деревни Балаи, куда Павел долго добивался распределения после института.
А началось все с «сарцовай» (сердечной) болезни свекровки: та не соглашалась лечь в больницу, потому что вот-вот должна была отелиться корова Зимка, да к тому же еще первотелка. В хате два специалиста, ветврач и зоотехник, а она свое: не поедет, не бросит. Свекор, проживший с женой всю жизнь в молчаливом согласии, не удивился такому решению: «Ат, вядома, бабское дело...» Павел настаивал ехать лечиться, но как-то неубедительно: по нем, можно было делать и так, и этак. Алина же...
На фермах начались отелы. В тот раз целый день провозились в группе молоденькой доярки Ольги Кунцевич — та работала недавно, пугалась, плакала, не отпускала от себя ни на шаг. А тут еще Мальва, зацепившись за кормушку, сорвала рог. Самая красивая во всем стаде, молочница; комлеватые, высокие, как у лосихи, ноги придавали ей ту неуклюжесть, в которой угадывалась порода статная, устойчивая; короткая белая шерсть на ней, как чистый фетр, он благородно выстилал живот, подшейник. Сейчас она стояла вся в поту, шерсть смята, сбита, как мокрая сорочка, глаза широко открыты, свежая кровь на роге парилась струйками. Казалось, что он горяч от боли. «Родненькая же ты моя, родненькая»,— причитала молоденькая доярка и снова принималась реветь.
Роды у Мальвы были тяжелые — теленок шел коленками. Положили его на тут же приготовленное сухое сено. Алина сама кинулась обтирать ушки, ноздри от плевы, стараясь угадать пальцами: живой? мертвый? Вдруг мокрая шкурка его вяло сморщилась, пошла упругой рябью вдоль всего тела, голова неловко шевельнулась, будто залежалась в неудобном положении, вот он уже завертел ею, завертел, вправляя в положенное место, как сборная игрушка. «Телка! Телка!» — перекликнулись женщины, понимая радость друг друга: ведь если пойдет в Мальву, в стаде будет еще одна королева.
— А вы, Алина Матвеевна, повитуха справная,— подошла к ней близко Ольга.
— Да, у меня по практике пятерка...— ответила и осеклась, ноги дрожали, подкашивались, как у первокурсницы. А Крестница — так и назвали — уже пробовала встать, осторожно составляя коленца, копытца — игрушка!
Вдруг голову Мальвы заломило набок, корова стала падать, потеряла чувствительность. Начался послеродовой парез. Два часа спасала ее, растирала, обогревала, надувала вымя. Ушла с фермы, когда в больших, обметанных влагой глазницах Мальвы стояли усталость и покой.
Дома было странным услышать от Павла, что тяжело больная свекровка не легла в больницу из-за Зимки, хотя сама почти не вставала с постели. Не передоверила, значит... Радость за Мальву как-то сразу отдалилась, угасла...
А поздним вечером приготовила теленку Зимки первую выпойку — чистое молозиво и, неожиданно столкнувшись в дверях хлева со свекровкой, услышала:
— Не-е-е, у нас не гэтак, кипятку подлить надо, каб пореже, и сахару добавить...
Алина поняла, что больше не выдержит. Они стояли друг против друга с ведрами в руках. «Не-е-е, у нас не гэтак...» Сказано так, будто существовал иной мир, в котором хозяйничала она, старая женщина. Он был правильнее, прочнее, а все остальное должно подстраиваться под него. Тонкие темные подковы вокруг глаз от бессонницы и болезни молодили лицо свекровки, глаза светились ровным светом. Жизнь ее, как бы она сама сказала, пошла на прибыль: у Зимки телка.
Назавтра проснулась от разговора на кухне.
— Ваша спит?— вкрадчиво, с осуждением спросила соседка.
— То ж еще спит,— ответила ей в тон свекровка.
Нет чтобы сказать: мол, поздно легла. Алина вспомнила: как забралась вчера на печку отогреться, так и уснула. Здесь же лежал свежий номер журнала, не успела даже просмотреть. Обрадовалась — сегодня выходной... Но это значит — очередная стирка, перетряхивание всех постелей и смена белья, работа в огороде, уборка в доме.
Прокатился слабый близкий гром, словно свекровка по неровному поду задвинула в печку вилами котел паренки. Весна затянулась, а три последних дня заторопилась со своими работами. Возвращаясь с фермы, в теплом парном лесу видела Алина вчера подснежники. Цветы замерли, высоко на вытянутых стеблях приподняв раскрытые венчики. Никогда прежде не видела такого. Может, это была всего одна неуловимая минута — зенит цветения. В следующую цветы, как в балете, сменят ножку — расслабятся.
Сегодня она решила вытянуть наконец в сени свекровкину старую швейную машинку. Не шьет, стоит, как черепок, нет к ней запасных деталей в магазинах, давнишняя еще, как говорит свекровка. На ее место у окна поставила приемник. Здесь же теснились недавно купленные трельяж, сервант, диван — именно то, что есть в каждой городской квартире, а значит, должно быть и у нее.
Заглянув после стирки в зал, Алина увидела машинку на том же месте.
— Нехай в духу стоит, в сухости,— услышала голос сзади.
«Ничего ж никогда не выбросит, со скупости готова весь дом завалить старьем». В доме, как казалось Алине, на самых видных местах стояли надокучившие ей темный куфор, накрытый рябой домотканой постилкой, кровать железная с подзором — «ложак». На ней — стог подушек со взбитыми боками, затянутый тюлевой покрышкой. Если приезжал кто-либо из свояков, свекровка, приготавливая постель, подсовывала руки под самую нижнюю подушку, снимала все разом и медленно, чтобы не споткнуться, несла их перед собой по комнате укладывать на чистую лавку. Эту пирамиду нельзя было нарушить — разобрать, перенести по одной подушке, сбросить в кучу где попало,— словно она венчала далекое девичество старой хозяйки, ее молодое супружество. Манька Солодуха набывала это богатство, чтобы свекровь не колола глаза бедностью, уже после замужества — позднее приданое. Сейчас, когда в хате молодая невестка, она еще старательнее подсинивала подзор, накрахмаливала его. Но уже не для себя. Она безотчетно обновляла давний обычай крестьянского рода в своей семье — белый «ложак» в самой чистой комнате.
Алина же прятала постель внутрь раздвижного дивана, поставленного напротив «ложака», и стеснялась накрахмаленного подзорника, выпущенного из-под белой капы во всю высоту рисунка зубцами, как нечаянно выбившегося из-под юбки нижнего белья.
Давно хотелось снять свекровкины белые занавески на окнах, вышитые мережкой, приспущенные сверху гардины и повесить шторы из плотной материи, как это делают в городе. Вечером, когда зажигался свет, занавески просвечивались почти насквозь — все на виду. Свекровка же иногда невольно останавливалась на улице напротив своих белых окон. Сложный рисунок мережки отчетливее на свету, крупнее, он затейливо заволакивал комнаты, лица. Жизнь в своем доме казалась ей сквозь мережку неузнаваемо нарядной, чистой. Она спохватывалась и шла мимо белых окон в хлева, к скотине, сохраняя в себе эту легкую радость увиденного мирка, которым якобы и владела, но позволяла себе быть в нем только работницей.
Свекровка жила, трудилась, как бы выжидая то время, когда можно будет сесть у белого окна, передохнуть. Алина же считала, что этот час пришел, и пыталась высвободиться от домашней работы настолько, сколько потребуется для своих не таких уж затейливых потребностей, интересов.
На сегодня у нее была назначена примерка нового платья, шила она у подруги, в соседнем районе. Собиралась поехать автобусом после обеда. Час туда, час обратно — невелика затрата. Работы же цеплялись за руки одна за другой.
Вот свекровка к тому же и картошку решила перебрать. Ни выходных ей весной, ни праздников: «Якие там святки». Вытаскивали из погреба, корзинами носили на чистую сеножать за огородом, подостлав под колени мешки, обламывали ростки, перебирали: семенную — в одну кучу, кормовую скотине — в другую, покрупнее себе — в третью. Алина торопилась. То бросит мелкую картофелину в крупную, то гнилушку перекинет в семенную. Который раз ловила себя на мысли: хотелось сосредоточиться, приложиться, почувствовать работу, ждет этого чувства в себе, а оно в спешке не идет. Свекровка работала размеренно и, казалось, бездумно. Алине вспомнилось, как та вчера мыла окна. Рукава кофты сползли до локтей, непривычно обнажились руки, жилистые, бескровные, совсем не женские. Выпяченные суставы похожи на колена рычагов. Движения их от долгой, сильной усталости так же бездумно размеренны.
«Кто с нее требует? Что ее гонит?— думала себе Алина.— Ведь не завтра же сажать эту картошку, тут еще добрую неделю ждать надо, пока очередь на коня подойдет. Отдохнула бы, так нет же. Будет из себя дышать, хакать, как перед смертью,— душа навылет, а вот же придет в хату и снова найдет себе работу... Подумаешь, пол не подметен. Гори оно, по мне, гаром. Кинула-ринула и легла бы. А сама все жалуется: то не могу наклониться — голова кружится, то тошнота под грудью, то руки ломит... Скоро бабы говорить станут, что заездили Маньку Солодуху молодые... Да я и больше бы могла держать скотины, если б хотела, натолкала бы хлев свиньями, овечками. Ого, такую копейку можно б иметь, но свекровку же жалко... Что за порода, ведь и лечиться не заставишь: ей чтоб раз натереть больное место — и сразу помогло... Все, хватит! Скоро отсажу телку и буду корову доить сама. Пусть только со свиньями управляется. Легче ей станет...»
В густых тонких ветвях сада натужно, порывисто шугал ветер, словно раздувалось большое тугое пламя. Снова и снова, будто чиркая клювом по стеклу, подавала голос какая-то птица.
— Цвиркун к жилью тиснется,— сказала свекровка.— Похолодает...
«Эти ваши забобоны...— раздраженно подумала Алина, удивившись, что та еще что-то вокруг себя замечает, будучи в работе.— То хлеб кверху коркой не переворачивай — грех, то положи корочку в пустую посудину, когда молоко соседка приносит, чтобы оно у ее коровы не пропало, к нашей тельной не перекинулось... Забобоны!»
Вечером, когда она вернулась от портнихи, в доме за ужином шел разговор:
— В такую пору! И в хате полно работы, а она платье шить аж в другой район поехала.
— Мы в гости к однокурснику приглашены...— оправдывался Павел.
— Последний срок лук сажать в день Григория, двадцать третьего апреля, а сегодня уже двадцатое. Я ж ей наказала, чтоб к вечеру хоть грядку вскопала...
Свекровь не понизила голоса, увидев Алину на пороге, не смутилась. Все, о чем она говорила, должно быть, уже давно казалось ей безнадежным и непоправимым. Алина поняла, что сегодня она переступила что-то недозволенное в понятии Маньки Солодухи, после чего в доме жить будет еще труднее.
И все-таки после трех недель, отсадив телку, встала раньше свекрови, подоила корову, надеясь, что та заметит ее старание и будет благодарна за помощь. Теперь Алина делала это каждый день. Свекровка же заварила из ржаной муки солодуху, развела равгеню (ее пили, когда не доилась корова), молока в рот не брала. Даже банку с сыродоем, в спешке оставленную Алиной на столе, не отнесет отстаиваться в колодец, не сполоснет цедилку.
Кто же она, Манька Солодуха? Со своей «сарцовай» болезнью, разбитая радикулитом, с усталостью, копившейся годами, она, конечно же, страдала от своего большого хозяйства, но подчинялась этому страданию почти религиозно, видя в нем главный для себя смысл.
В доме — печь. Опершись на кочергу, следить за огнем, чтобы не шугануло в дымоход, не загорелась сажа. Красный отблеск обливает застывшее лицо, руки, словно обжигает скульптуру. Потом, боясь, чтоб не ошпариться, нести в голых, вытянутых перед собой руках, как на ухвате, горячую еду, ставить ее на стол, за которым сидит семья...
Не остыл бы без нее теплый очаг.
На подворье — хлева. Утром, в сумерках, зайти к корове, поднять ее шлепком по боку. Она нескладно, горой, поднимается, сладкий дух теплого лежбища стоит паром. Первые скупые струйки, потом корова припускает молоко, и оно уже пенится вполведра, шумит. Руки ходят охотнее, быстрее, сон пропадает. С чего б начинать день, если бы не дойка?
Не остыло бы без ее досмотра теплое стойло...
За всем этим Манька Солодуха следила неусыпно, ревниво, из последних сил, пугая своей приверженностью невестку. Испытывала ли подобные чувства у печи или в хлеву Алина? Нет, ей удобнее готовить обед на газовой плите, а вместо ручной дойки подключить бы, как на ферме, аппарат. Между невесткой и свекровкой было гораздо большее расстояние, чем их возрастная разница в двадцать шесть лет. Столкнулись две деревни: старая и молодая. Ходили по подворью две женщины: одна в тонких капроновых чулках, в легкой яркой импортной курточке не то чтобы по молодости — просто это была уже весенняя мода далекого города, которому подражала Алина. Другая — в стеганых ватных бурках с калошами, в стеганой ватной телогрейке. Одета так не потому, что немолода и простужена. Манька Солодуха и в молодости так наряжалась: платок низко повязан, чтобы корова хвостом не хлестнула, пыль, сор не замутили очей, старая же плюшевка или фуфайка не боятся грязи, в них как-то ближе к работе, к скотине, к земле. Она другой раз, и в хату зайдя передохнуть, не раздевалась. Отвалится поперек кровати «в ногах», в чем быта на подворье, словно на карауле, коротко, чутко вздремнет, готовая в любую минуту подняться и пойти в хлева. Слишком быстро с плохой на хорошую поменялась жизнь в доме Маньки Солодухи. А сама она состарилась, ослабла. Было ей с привычными понятиями о семье, о доме, о подворье надежнее. На новую жизнь с достатком в институтах да в городах, как молодые теперь, не переучивалась. Об одном была ее забота: накормить бы семью, скотину. Пела в молодости только за работой, плясала только поздно вечером — вечерушки в деревнях начинались обычно в ту пору, когда заканчивали управляться на подворье даже самые нерадивые хозяева.
И сегодня ее по-прежнему учила земля... Цвиркун к жилью тиснется — похолодает, а невестка (вот же не уследила за ней!) высадила фасоль — она боится холода, может пропасть. Уже появились всходы. В некоторых местах видела, как, вытаскивая из земли наверх непосильно тяжелые, расцепленные бобинки с первым листом, фасолька, натужась, вырывала и собственный корешок. Свекровка заботливо присыпала его землей, всякий раз удивляясь этой живой силе в семени... Земля могла не уродить от засухи ли, от дождей ли. Мокрое лето — сухое лето, затяжная весна — короткая весна. Быть бы с хлебом — разве это тревожит молодых? Сама свекровка тоже будто призабыла, когда беспокоилась о бесхлебице. Но есть еще у старой женщины память о голоде, которая, как память крови, исчезает вместе с человеком.
«Век живу, каб было»,— вот ее оправдание. А за ним подспудное: «И вы так жить должны». Алина замечала, что она даже яблоко зимой здоровое не съест — принесет из кладовки к столу то, что уже загнивается. «Во, духи купила, конечно ж, рублей пять отдала...» — не упустит всякий раз попрекнуть за покупку. Алина цепенела от таких замечаний, таилась, чтобы не обнаружить свое настроение, и казалась безразличной ко всему, что происходило в семье. Короче, жили молчуком.
— И чего тебе не хватает? Или одеть нечего, или голодная? — как-то спросила свекровка язвительно. Поведение невестки, видно, беспокоило ее и обижало: дом битком набит, чего ж еще?
«Угадала, именно голодная... Крупник беленый, крупник пришкваренный, ботвинья, бульба с пригарками. Кинет в чугун кусок копченого мяса, преет оно в печи, пока кость не отвалится. Сама печенье возьмет в рот и трет беззубым ртом...» Но об этом Алина умолчала.
— Овечку Павел хочет сегодня зарезать,— ответила свекровке к слову.— Свежего мяса давно в доме не было.
— Как это съесть овечку! Какая ж пора? Была бы хоть косьба или толока! Это ж только по рецепту ести такое дорогое мясо,— возмутилась свекровка.
— Мама, вы все по-старому меряете, как раньше...— не выдержала Алина.
— Не так тут давно и было тое «раньше»: при мне сало есть купляли.
Павел сам резать не умел, позвал соседа Гришку. Гришка тянет овцу к себе, Манька Солодуха — к себе, катаются по подворью — и смех, и грех. Павел разозлился, резанул с маху по горловине, и овца была готова. Мать зажала рот ладонью, готовая закричать, заголосить, но опомнилась, обтерла губы. Маньку Солодуху никто в деревне рябой не называл, хотя по весне она, как верба, расцветала первой — золотились даже глаза. Сейчас же на побелевшем лице веснушки обнажились, словно следы оспы. Алина украдкой смотрела на подурневшую от гнева свекровку и неожиданно подметила, на мгновение отодвинув их обоих от себя, как чужих, что муж Павел похож на мать. В душе от этого сравнения остался осадок.
Наутро, растопив печь, свекровка не унималась:
— Вам целую овечку кидать в чугун или половины хватит? Каб жа наелися хотя...
Зайдя в дом, можно было сразу понять, что здесь живут уже не одна, а две семьи. Два узора. Каждая женщина «вышивала» свой. Вместо того чтобы переплестись, смешаться красками, обогатить друг друга, все резче выступал черно-белый рисунок свекровки — Маньки Солодухи, и вызывающе, ярко (а думалось же — по-городскому) горел Алинин цвет...

(Окончание в следующем номере.)

Рис. Е ФЛЕРОВОЙ


ПОЭТИЧЕСКИЙ КЛУБ

Олег ШЕСТИНСКИЙ

* * *
Приветствую тебя, эпоха,
в которую сейчас вхожу,
без умиленья и без вздоха
переступлю твою межу.
Как важно молодцом держаться,
поймать связующую нить,
во всем сегодня разобраться
и день грядущий оценить.
Как важно ощутить дыханье
страны, народа и земли
и высветлить свое сознанье
тем опытом, что обрели.
Да, я поэт, но будет горек
мой жребий,
если не пойму
я как политик и историк
свой век
и в веке — что к чему;
и если не проникнусь мыслью,
что путь народа — путь реки,
текущей полем, горной высью,
сквозь чащи, камни и пески...

Вдова маршала Василия Блюхера на озере Хасан

Приехала старенькая, согбенная,
годами нелегкими умудренная.
Ее по всей границе возили.
— Здесь был КП товарища маршала,
врага в огневой мешок поймавшего...
Она шептала:
— Василий, Василий...
— Вот здесь из-за зарослей шиповника
следил он за происками самураев...—
И слушала она подполковника,
душою светлея, душою оттаяв.
И вспоминала:
в квартире московской
нетерпеливо и неустанно
ждала телеграфные полоски
с неведомого ей Хасана.
Товарищи маршала
ей звонили,
такие же пламенные военные,
и рокотали:
— Дела отменные!
Она шептала:
— Василий, Василий...
А он, крепкоскулый и чернобровый,
рубя рукою горячий воздух:
— Огонь!—
приказывал снова и снова.—
Не давать ни на минуту роздых!
Остался он в немеркнущей славе.
И вот вдова его на заставе
выводит почерком угловатым
слова — как будто маршалу вторя,—
слова сквозь счастье,
слова сквозь горе,
слова простые:
«Слава солдатам,
доблестным воинам Приморья...»

Свободные стихи

* * *
Снежное белое поле.
Оно схоже с зеркалом.
Только, когда я гляжу в зеркало,—
я вижу свое лицо.
А когда смотрю на белое поле —
вижу Россию.

* * *
Бывал я в жизни неискренним.
Мне казалось,
я неискрен,
чтобы не обидеть человека,
чтобы не потерять чье-то расположение,
чтобы не усложнять отношения...
И только теперь понимаю,
что при каждом таком поступке
я сажал свою душу
на песчаную мель
никчемности.

* * *
Я старался забыть
о неблаговидных поступках,
совершенных мною в жизни.
Но память о них
прорастала чертополохом
и напоминала мне,
как я извилисто
шел к истине.

* * *
Материнское благословение
не исчезает...
Оно вечно
в шорохе леса,
в шелесте волн,
в шепоте первого снега...
Будь осиян
материнским благословением
каждый твой шаг по земле!

* * *
В течение года несколько раз
дождь орошал могилу матери,
снег убелял,
листья слетали...
И только я,
забывчивый сын,
реже листьев, снега, дождя
припадаю к родимой могиле.

* * *
Порой, высказывая в лицо правду,
отдаляешь свою дорогу
к успеху.
Ну и что из того?
Успех —
хоть он и сладок —
раздувает тебя,
как воздушный шар,
и ты, улыбающийся,
отрываешься от земли...

* * *
Я всегда немного огорчаюсь
за того,
кого награждают
не по заслугам,—
как будто его возносят
на снежную вершину
и забывают объяснить,
как спуститься вниз.

Рис. В. ДАВЫДОВА.


<- предыдущая страница следующая ->


Copyright MyCorp © 2017
Конструктор сайтов - uCoz