каморка папыВлада
журнал Юность 1990-12 текст-7
Меню сайта

Поиск

Статистика

Друзья

· RSS 19.11.2017, 17:03

скачать журнал

<- предыдущая страница следующая ->


Вот как быстро оказывают влияние внешние события, питание и внутренняя интимная жизнь на женскую наружность. Сопровождал обнищавших супругов юноша с тощей шеей и воспаленными глазами. Впалая, измученная болезнями с раннего детства грудь юноши могла вызвать к себе отвращение, даже ненависть, а возможно, и вызывала это у ряда физически здоровых землепашцев с круглой грудью, раздутой воздухом полей и лесов, да мышцами, приобретенными сельскохозяйственным трудом и естественным отбором. Поэтому, наверное, чувствовалось, что жена профессора, несмотря на свой нынешний вид, по инстинкту плохо относится к юноше и терпит его лишь как очередную прихоть мужа, ибо происходила она из потомственных землепашцев, где все мужчины были двухметрового роста и ударом кулака проламывали доску. И имя у юноши было какое-то странное, полуженское — Люсик.
— Люсик,— явно обрадованный встречей, закричал Павел Данилович,— помнишь, я говорил тебе о студенте... Мы познакомились с ним при странных, трагических обстоятельствах... Весьма интересное лицо... Да... Весьма интересные высказывания у него о проблеме библейского числа... О тайне библейского предела... Это его жена... Я вас искал,— обернулся он к Сашеньке,— зайти в дом было неудобно, но я надеялся на встречу...
— Тише,— сердито сказала Сашенька,— вы разбудите ребенка...
— Прошу извинения,— смутившись, почти шепотом сказал Павел Данилович.— Это его сын?
— Это дочь,— совсем уже сердито сказала Сашенька, отодвигаясь и прикрывая собой Оксанку, точно боясь, что подобные грязные, неприятные люди сделают дочери что-либо дурное.
— Я хотел бы с вами поговорить,— сказал профессор.
— Мне некогда,— нетерпеливо ответила Сашенька,— мне скоро надо кормить ребенка... И вообще, зачем эти разговоры...
— Это касается вашего мужа,— сказал профессор.
— Вы что-либо знаете? — вскрикнула уже Сашенька, и сердце ее тяжело забилось.
— Не здесь,— сказал профессор.— Мы живем недалеко... Пойдемте, это ненадолго...
Жил профессор действительно недалеко. Комната была довольно просторной, солнечной, однако почти пустой и чрезвычайно запущенной. Стоял очень неплохой красного дерева стол с резными ногами, висело настенное яйцеобразное зеркало, и стояли две железные койки, неряшливо застланные. А на полу — штабеля книг. Единственное, в чем чувствовался порядок,— это в книгах, штабеля располагались аккуратно и в шахматном порядке, и под них была подстелена клеенка, явно содранная со стола.
— Хотите чаю? — спросил профессор.— Люсик, согрей чай...
Люсик, который сторонился Сашеньки и явно боялся ее, а когда случайно встречался взглядом, то краснел, Люсик взял чайник и вышел.
— Ваш муж оставил мне свой блокнот,— сказал профессор,— свои записки. Вернее, они хранились до недавнего времени у моей жены... Но, вернувшись, я ознакомился... Любопытно... Весьма любопытно... Но многое непонятно... Нет ли у вас чего-либо еще?.. Возможно, это прольет свет...
— Нет,— растерянно сказала Сашенька,— я ничего не знаю. Он мне не говорил... Мы не успели... И про этот блокнот я впервые...
— Любопытный блокнот, милый блокнот,— поглаживая коленкоровый переплет и радуясь, словно ребенок игрушке, говорил профессор Павел Данилович,— у Люсика совершенно независимо... В его работе... Кое-что подобное... Вернее — дополняет друг друга... Это и то...
— Люсик твой сумасшедший,— сердито крикнула жена,— он кибернетик... А в каждом справочнике написано, каждому ребенку известно, что кибернетика — это буржуазная лженаука...
— Ну кто тебе сказал, что он кибернетик,— миролюбиво сказал профессор, не давая себя спровоцировать на ссору,— он, кошечка, не кибернетик, а с совершенно реальных позиций диалектического материализма пытается использовать векторную алгебру как инструмент анализа исторических закономерностей... Математический анализ количества и направления событий в истории.
— Это все Люсик,— чуть не плача, крикнула жена, обращаясь к Сашеньке и неожиданно ища у нее поддержки,— он кибернетик, я это точно чувствую... Меня не обманешь... И этому седому человеку не стыдно возиться с ним... С этим сумасшедшим... А может быть, хитрым пройдохой... Не стыдно... Известный ученый, надежда нашей литературоведческой науки, переводчик Лорки, Байрона... Я пожертвовала ему всем... Я была обеспечена, у меня был муж ответработник... Он любил меня, он готов был на все ради меня... Но я поверила ему.— Она протянула руку в сторону Павла Даниловича, который сидел сморщившись, точно съел что-нибудь кислое, так как боялся, что скандал и слезы жены надолго и это помешает ему сосредоточиться, а между тем что-то новое, рвущееся давно наружу, но до сих пор неуловимое, шевелилось теперь в его мозгу.
— Я поверила ему,— заливаясь слезами, кричала жена,— я считала своим долгом спасти его для России, для науки, для будущего... А он связался с чуждым нам кибернетиком, которому попросту физически не понять ни духа нашего народа, ни его стремлений...
Она замолкла, потому что Люсик принес кипящий чайник.
— Хорошо бы вина,— сказал профессор,— такие дни, как сегодня, надо отмечать вином... Сегодня ведь не просто день,— Павел Данилович обернулся к Сашеньке,— оборвалась длинная цепь размышлений и расчетов... Получен результат... Разумеется, еще черновой результат... Да, результат как пропасть... В. этом издержки всякого открытия, всякого достижения... Далее пути нет. Подождите, говорит Господь в Библии жертвам, пока число ваше станет таково, что терпимость моя к палачам иссякнет... Да, я не помню сейчас точно библейской редакции... Это число будет достигнуто в 1979 году... Именно об этом числе и об этой дате говорится в Библии... Дате, с которой начнется новая история...
— Я не могу с вами согласиться,— сказал Люсик, ставя чайник на металлическую подставку,— хоть работали мы вместе. Вывод этот чересчур поспешен, а результат случаен... Правда, он строен и заманчив своей определенностью, но я не сомневаюсь, что вы допустили элементарные математические просчеты... Такое бывает даже с великими математиками...
— Это Юркевич,— крикнул Павел Данилович сердито.— Я уверен, что ты опять общался с этим выжившим из ума старикашкой...
— Зигмунд Антонович научил меня любить математику,— сказал Люсик.
— Но он антисемит,— крикнул Павел Данилович,— как ты можешь общаться с этой личностью... Позор, позор...
— Эх, Павел Данилыч,— сказал Люсик и сел, задумчиво опершись подбородком на руку,— существуют местности возле железных рудников, где даже домохозяйки болеют силикозом... Туберкулезная палочка Коха проникает в организм независимо от человека, и в определенных местностях процесс этот живет во всяком... Иногда незаметно для него самого... Надо оздоровить не человека, а местность... Я думал над этим много... И в здоровой местности будут рождаться здоровые дети, которым не будет угрожать опасность заразиться... Потому чеху, французу, англичанину, бельгийцу, датчанину, например, я руки не подам, если замечу в нем хоть малейшие признаки антисемитизма... Другая местность, другой климат, другой с него спрос... А с поляком, например, я вполне могу дружить при наличии в нем этих «палочек Коха» и даже относиться к нему с любовью, если, конечно, он не преступает определенной грани...
— Тяжелый ты человек, Люсик,— сказал Павел Данилович,— ужасный человек, но жаль, что ты не был знаком со студентом... Жаль, на этом свете вы уже с ним, пожалуй, не встретитесь...
— Он жив,— задохнувшись, крикнула Сашенька, так что Оксанка проснулась и заплакала,— вы врете, врете... Вы сами сумасшедший...
— Да,— растерянно сказал профессор,— я, собственно, вообразил себе... Вы не волнуйтесь... У меня воображение, сны... Мне приснилось, например, что я умру в сорок восьмом году... Седьмого марта... Даже дата... И причем в тюремном лазарете... Собственно, сон этот достаточно оптимистичен... Два с половиной года жизни впереди...
— Вас не надо было выпускать из тюрьмы,— крикнула Сашенька, по лицу ее текли слезы, и Оксанка тоже не могла успокоиться.
Профессор и жена его шептались, а Люсик стоял у зеркала лицом к стене, и уши его и шея были красны от смущения и растерянности.
— Я ухожу,— сказала Сашенька, сердце Сашеньки болело и ныло от причиненного в этом доме страдания, растревожившего душу, ибо она и без того ночи напролет думала о своем любимом, тосковала по нему, мечтала о его неумелых поцелуях и хотела показать ему дочь. И сейчас после слов профессора она впервые за время разлуки вдруг подумала, что любимый ее мог умереть, и вспомнила, как он лежал в ту страшную ночь, согнув свою железную руку и прижав ее к виску. Всего этого Сашенька простить не могла этим людям.
— Я ухожу,— сказала со злобой Сашенька.— Вы все тут враги народа... Вы антисоветские слова тут говорили... Думаете, я дурочка, не понимаю... Мой отец погиб за родину... А вы тут... Сволочи вы... Вот у вас ползают вши. Вши у вас ползают по подушке,— она сказала это с особым удовольствием, потому что видела, как покраснела жена профессора...
Вдоль подушки, пересекая ее по диагонали, действительно ползла серая платяная вошь, и Сашеньке стало легче, хоть сердце болело по-прежнему, она толкнула ногой дверь, выскочила на лестничную площадку и немного задержалась, чтоб послушать, как жена профессора кричала.
— Это твой Люсик,— кричала профессорша,— я скажу ему в глаза... Он грязный, от него запах... У нас никогда не было паразитов. Он чешется за столом... Пусть не ходит к нам... Или я, или он...— Профессорша истерически зарыдала, а Сашенька сошла по лестнице и вышла на улицу.
Сашенька не успела дойти к концу переулка, как ее нагнала профессорша. Профессорша была в мужском пиджаке, наброшенном поверх халата, и в домашних, отороченных мехом туфлях, очень красивых, единственной вещи, которая сохранила свой респектабельный вид, напоминая о прежней обеспеченной жизни.
— Учтите, все его высказывания, записи, бумажки, я их уничтожу... Он заблуждается, но он не враг народа... Он путаник... А у меня трое братьев погибли в эту войну и отец в гражданскую... Вот так... А если вы поставите в известность органы в извращенном свете... Да... То и ваш будет привлечен... Там имеются его записи... Думаете, я буду молчать... Вот так...— Она повернулась и рысью потрусила к себе, а Сашенька пошла дальше.
На душе у Сашеньки было грустно и беспокойно, но Оксанка начала как-то странно шевелить бровками, морщить носик, а затем чихнула и совсем по-взрослому вздохнула, так что Сашенька рассмеялась и прижала сладко пахнущее личико дочери к своему лицу.
В доме у них был веселый ералаш: купали девочек. Поскольку жили теперь здесь три семьи и это создавало тесноту на клочке, оставшемся от кухни, Катерина, Сашенькина мать, предложила купать детей всех вместе, в один день, чтоб не загромождать беспрерывно плиту. Еще по дороге Сашенька заметила, что в угловом трехэтажном доме окна яркие, электрические. Значит, электричество горело и у них, поскольку была одна с этим домом линия. И действительно, электричество горело, а керосиновые лампы и коптилки стояли погашенные и ненужные, смешные. Всякий раз, когда один-два дня в неделю давали электрический свет, настроение у Сашеньки поднималось, хоть, казалось бы, такая мелочь, но тем не менее все делалось иным и верилось, что скоро станет совсем хорошо жить, прибудет письмо от Августа, который не мог ранее писать по военным соображениям, а что будет дальше, Сашенька никогда не позволяла себе думать, потому что дальше могло стать уж так хорошо, что от радости начало б болеть сердце, полились бы слезы и туго сжало бы виски. Потому Сашенька думала всегда только до письма, а далее просто радовалась и была ласковая со всеми, старалась угодить то ли матери, то ли Ольге, то ли Федору и даже Васе, который по-прежнему хворал грудью, но положение его вроде бы улучшалось и днем кашлял он реже, так как пил отвар, рекомендованный певчей.
Сейчас в освещенной электричеством квартире царили покой, веселье и мир. Наденька и Верочка, уже выкупанные, закутанные в мохнатые полотенца, сидели рядом на диване розовые, теплые, вкусно пахнущие, чрезвычайно ныне похожие друг на друга, более, чем на родителей своих.
— Раздевай скорей Оксанку,— сказала мать.— Электричество дали вдруг, мы по такому поводу решили день купания на сегодня перенести...
Выкупанная, распаренная Оксанка тоже порозовела и стала чем-то похожа на Наденьку и Верочку, словно на сестер своих.
Устроили общий ужин. Федор открыл хранившуюся еще с зимнего изобилия банку свиной тушенки, мать напекла ржаных блинов, а Ольга поставила на стол железную миску с твердыми варениками, черствыми пампушками и маковыми коржами разных форм и сортов. Хоть Вася и неплохо зарабатывал, но надо было и одеться, и обуться, и Наденьку покормить, а Ольга не могла теперь ходить поденно белить и мыть полы из-за беременности, потому она каждое воскресенье ходила на церковную паперть, и ей подавали неплохо, поскольку брала она с собой Наденьку и была с животом, готовясь снова рожать. Все это смягчало сердца, особенно женщин-крестьянок, и потому из подаяний Ольга могла себе позволить даже некоторый запас, часть которого сейчас выставила на общий стол. Когда все уже уселись за стол, Федор вдруг беспокойно поерзал, пошептался с Катериной, вскочил, ушел, но очень быстро вернулся с бутылкой мутной самогонки, очевидно, ходил он недалеко, во Франину комнатушку под лестницей. Все выпили, даже Сашенька пригубила слегка, и стало совсем весело, хотелось целоваться и плакать. Мать действительно обняла ее, поцеловала и сказала вдруг:
— Прости меня, Сашенька, прости, доченька, что так тебе на этом свете неласково бывает...
Легкий шум сделался за столом, но все три девочки, распаренные и успокоенные купаньем, спали рядышком на диване, не слыша того шума, набираясь сил для будущей утомительной жизни.
— Ладно,— сказал Федор,— плакать в такую минуту — последнее дело... Я вот историю рассказать хочу... Во время бомбежки однажды ночью я простоял за каким-то укрытием, а когда рассвело, то убедился, что укрывался от осколков за оплетенной диким виноградом деревянной решеткой... Но я не знал этого ночью и был спокоен и, может, спасся благодаря тому, что не бегал по открытой местности искать укрытия...— Он на какое-то мгновение сморщил лоб, может, желая сделать из этой невпопад рассказанной истории какие-то выводы, однако ничего добавить не смог, а только рассмеялся. Вася же и Ольга прикорнули плечо к плечу, добрые, ширококостые, похожие на брата и сестру, и не упускали возможности ласкать друг друга даже за общим столом.
Между тем вечер был превосходный, перепада давления, красных облаков, в которых садится тяжелое солнце, и прочих неприятных признаков не наблюдалось, в природе все было мягко, лирично, на полутонах, ни усиливающегося в верхних слоях атмосферы магнетизма, влияющего на кровеносные сосуды, ни разных сильных звуков, от которых может произойти замирание нездорового сердца. Но тем не менее полчаса назад профессор Павел Данилович внезапно умер. И нельзя сказать, что он как-то особенно был растревожен ссорой и разговорами, наоборот, после того, как ушла Сашенька, ссора быстро иссякла, и все сели пить чай с сухариками по коммерческой цене. За чаем же у Павла Даниловича была привычка, правда, дурная и вредная для здоровья, брать книгу и читать, прихлебывая. На сей раз это был Спиноза — мыслитель, в котором материализм разбавлен примесью «теологической крови». Книга эта была сильно зачитана, истрепана, и на полях ее Павел Данилович писал своим прыгающим, труднодоступным почерком.
«Познание есть форма борьбы за биологическую устойчивость человеческого вида,— писал Павел Данилович,— форма, заменяющая собой миллионы лет эволюционного отбора. В эволюционном отборе, необходимом для существования вида, участвует масса, то есть устойчива масса и мимолетен индивид. Познание есть закрепление устойчивости индивида, отсюда независящая от нее биологическая ненависть обезличенной массы к индивиду, поскольку функции массы понижаются. Причем особую ненависть вызывает не познание внешнее, научное, видимое глазу, от которого можно защищаться неграмотностью либо безразличием, а познание простых нравственных истин, познание внутреннее, неподвижное, вернее, малоподвижное, невидимое глазу, в котором изменения измеряются не годами, веками, тысячелетиями, а цивилизациями, и от которого нет защиты. Мы отрицаем,— пишет Спиноза,— что Бог мог не делать того, что Он делает: то есть речь у Спинозы идет о предопределении, Бог также не волен в своих действиях и подчинен строгим закономерностям... Это крайне важное определение заключается в совершенстве Бога. Все вещи, произведенные им, так совершенны, что совершеннее они не могут быть им произведены. Все необходимо и предопределено, иначе он был бы изменчив, что было бы большим несовершенством... Никому не известны все причины вещей, чтоб судить о них, есть ли в природе действительно беспорядок».
Далее на полях прыгающим почерком Павла Даниловича: «Вопрос вопросов — случаен ли мир, случайна ли жизнь, случайны ли события, или все закономерно, а следовательно, предопределено. Мне думается, что закономерное всегда объемлет случайное, образуя как бы систему. Внутри системы действуют свои несовершенные случайные законы, но вся система в целом совершенна и движение ее предопределено, то есть высшие законы подчиняют всю систему в целом, но не подчиняют ее отдельные части. И такова схема для всего, способного к движению... Внутри системы движение случайно, снаружи все в целом строго закономерно и движется в предопределенном направлении. Однако предопределенное направление это в свою очередь случайно, с точки зрения другой, более крупной системы, включающей в себя множество подобных систем, движущихся в разных, случайных направлениях, а вся эта объемлющая система в целом движется закономерно и предопределенно и не может изменить своего движения, которое так же случайно с точки зрения еще более крупной системы. И так до бесконечности. Этому же закону подчинены и судьбы человеческие, и события, с ними связанные, как самые масштабные, так и самые повседневные. Движения предопределены для каждого, но случайны с точки зрения более крупной системы. Однако мыслящая живая система отличается тем, что она способна расширять сферу случайного, силой воображения отодвигать тесные тюремные рамки совершенства и закономерности, наслаждаться неизвестностью, прихотью, желанием, забывать о предопределении, ощущать счастье, тоску, ненависть, честь, стыд, величие, как бы смешны они ни были с точки зрения более крупной системы... Отсюда определение Спинозы: «Честь и стыд не только бесполезны, но и гибельны, они основаны на самолюбии и заблуждении, что человек является причиной всех вещей и потому заслуживает похвал или порицания» — верно лишь с точки зрения более высшей системы для всего цикла развития человечества в целом, но неверно для внутренних этапов этого цикла. Всемирный хаос — это смешение случайного с закономерным, и вопрос: что именно венчает, что конечно в несметной цепи систем, именуемых вселенной, и это, по-видимому, никогда не будет доступно конечному мозгу. Мучиться над определением подлинного смысла человеческой жизни нелепо, ибо, чтоб понять это, надо перестать быть человеком, выйти за пределы системы, потерять себя. Для того, кто сумел бы это сделать, стать нечеловеком, вопрос этот перестает иметь значение, становится мелким, смешным, ненужным. Слабость и случайность — драгоценные качества всего живого, и человек будет вопреки крайне необходимому разуму и познанию, делающему человеческую жизнь более прочной и более безличной, человек будет держаться за эту возможность, ощущать себя и быть единственным, отличающимся от всего и от себе подобных. Может, наш надуманный маленький земной смысл жизни в том и состоит. Биологически естественный отбор миллионы лет стремится к прочности, простоте, объединению и закономерности, и, возможно, он совпадает с подлинным не земным, но известным человеку смыслом жизни, а надуманный, маленький человеческий смысл стремится к анархии, к неконтактности, к бунту, к непохожести, дабы сохранить вкус к жизни и не утратить аппетита к жизни через маленькое, смешное личное страдание и успокоение после маленького страдания, которое, словно завеса, защищает человека от большого, неземного ужаса, заставляет человека увязнуть в маленьком своем страдании и дойти до края пропасти лишь к концу жизни. Горе тому, кто раньше времени постиг неземную мудрость и сумел подняться над своим страданием и посмеяться над ним. Земное страдание — словно спасительная повязка на глазах, скрывающая от человека его короткий миг и следующее за ним великое НИЧТО».
Прочитав эти строки, Павел Данилович поднял голову и увидал Люсика, который мочил в чае сухарик. Он привстал, хотел что-то сказать, но вдруг расхохотался. Это не была истерика, это был здоровый, полнокровный смех человека, понявшего причину своих неудач и радующегося новой жизни, которая в связи с этим должна была прийти к нему. Правда, смеялся Павел Данилович недолго, ибо внезапно упал и потерял сознание. Поскольку закупорка (тромбоз) мозговых сосудов уже случалась с Павлом Даниловичем, профессорша, хоть и испугалась, но не растерялась. Вместе с Люсиком она быстро раздела больного, стараясь не потревожить запаянную в гипс ногу, и положила в постель, как необходимо в таких случаях, с приподнятой головой, просунув под голову три подушки. Люсик же побежал на почту звонить в «скорую помощь». «Скорая» прибыла не сразу, но врач сказал профессорше, что это дела не меняет, так как у мужа ее не простой тромбоз, а острое кровоизлияние, иными словами, мозговой удар, и он давно уже мертв. После этого врач уехал, а профессорша вытащила из-под головы покойного две лишние подушки, и профессор принял естественную позу, тихую, с не заломленной шеей, а с шеей, плавно вытянутой, и с опущенной низко, замолчавшей теперь навек головой.
«Можно ли осязать рукой эту сущность, заключенную в голове под черепом, — писал немецкий философ Гердер, — само божество, говорю я, покрыло ее лесом, эмблемой священных рощ, где некогда совершались мистерии. Религиозный трепет охватывает меня при мысли об этой тенистой горе, таящей в себе молнии, каждая из которых, вынырнув из хаоса, в состоянии осветить, украсить или опустошить весь мир».
И вот теперь седая гора профессора неподвижно покоилась на подушке, храня в остывающих недрах последние свои открытия, не закрепленные на бумаге прыгающим почерком, а сверкнувшие, словно молнии, и погубившие кровеносные сосуды. Лишь на губах профессора была жизнь, изломанные в сарказме, они насмехались над мистикой, идеализмом и вещими снами, предсказывавшими профессору еще два года жизни, до марта сорок восьмого, и смерть в тюремном лазарете.
Горе профессорши было так велико, что она не кричала, не плакала и вообще совершала мало движений, у нее, как говорят иногда люди, не понимающие физиологических процессов, окаменело сердце.
Если телесная боль не чрезмерна либо вовсе отсутствует, а душевная велика, то это ведет к унынию. В ожидании страдания человек испытывает тревогу. Если же нет надежды, то тревога эта переходит в отчаяние. И действительно, кровообращение профессорши замедлилось, лицо побледнело, мышцы стали вялыми, веки опустились, голова свесилась на сдавленную грудь, губы, щеки и нижняя челюсть провисли от собственной тяжести, глаза стали тусклыми и часто увлажнялись слезами, брови приняли наклонное положение, углы рта оттянулись книзу.
Профессорша сидела на стуле у головы Павла Даниловича, а Люсик сидел у ног покойного, и лицо у него сейчас было такое же, как и у нелюбящей его профессорши. Правда, поскольку организм Люсика был более молодым и менее опытным, он время от времени стремился к активному самовыражению, проявлялось это в таких глубоких вздохах, что вызывали они спазмы дыхательных мышц и жесткий клубок ворочался в горле, глаза его и крылья носа судорожно дергались, и складки на лбу ползли вверх, и это изламывало брови, как всегда бывает при глубоком правдивом страдании. Недаром анатомы иногда называют комплекс этих мышц «мышцами горя».
Так просидели Люсик и профессорша при свете свечи всю ночь, завесив зеркало простыней и погасив электричество, неожиданно вспыхнувшее, даже испугавшее их первоначально. Так же вдвоем они скупо, лишь по необходимости общаясь между собой, проводили Павла Даниловича на тряской горкомхозовской телеге в последний путь. При этом случилось некоторое замешательство, профессорша настояла, чтоб, перед тем как положить мужа в гроб, с его больной ноги сняли гипс. Но это уже происходило к вечеру следующего дня. А пока продолжалась ночь редкой красоты, она волновала тех, кто был свободен сердцем, полнолунная, звездная, безветренная, сладкая для ласк, пригодная для зачатия крупных тяжелых младенцев.
Сашенька впервые за многие месяцы спокойно заснула в эту ночь рядом со спящей, розовой от купанья Оксанкой, и ей впервые спокойно и ясно снился любимый. У них все было хорошо и все было, как тогда: сладкие мучения, блаженное истязание, от которого приятно таяли силы, из груди исторгались радостные стоны, и, наконец, пришло исчезновение, слияние, хмельной вызов судьбе, разделившей их на две разные жизни. А потом пришли покой, усталость и глубокий крепкий сон. Наступила вторая половина ночи, и все живое вокруг также начало погружаться в безудержный сон, а те, кто был угнетен душой, спали сидя, с открытыми глазами, потеряв себя до первых утренних звуков. Ночь же все хорошела, и настал момент, когда красота ее начала внушать ужас. Несметные рои звезд шевелились, самые яркие из них разгорались нестерпимо ярко, а те, что скрыты были в космической тьме, стали постепенно проступать, обозначаться, и не было им числа. Луна же обрела яростно слепящий вид, непохожий на еженощный.
Ужас отличается от страха тем, что в нем особенно большую роль играет поэтическое воображение. Потому ужас и родствен красоте. Именно такая красавица ночь описана библейским Иовом в своей Книге Четвертой: «Среди размышлений о ночных видениях, когда сон находит на людей, объял меня ужас и трепет и потряс кости мои и дух прошел надо мною, дыбом стали волосы на мне. Он стоял, но я не распознал вида его — только облик был перед моими глазами, тихое веяние, и я слышу голос: Человек праведнее ли Бога? И муж чище ли творца своего?»
Но все живое спало в ту ночь, и видение это, лишенное человеческих глаз, бесполезно и бесследно растаяло к рассвету. Лишь несчастный Иов, самый зоркий среди людей, бодрствовал в такую же ночь две тысячи лет назад. Впрочем, крупный специалист в области геотектоники, немецкий ученый Штилле утверждал, что период длительного тектонического покоя нашей планеты подходит к концу, и не отрицал опасность раздробления земной коры, которая случилась и в конце геологического периода докембрия. В связи с этим появились попытки, правда, робкие и ныне забытые, объяснять этой геотектонической гипотезой до смешного нелепую и кровавую историю человечества. Известна, например, попытка, причем не философа, не геофизика, а писателя-неудачника, еврея, принявшего лютеранство и умершего двадцати пяти лет от роду. Метания, мучения, войны, неустойчивость, торжество невежества, кровь невинных жертв, стоны слабых, вызывающие в ответ лишь сладострастный смех палачей, — все это он пытается объяснить неясным и непростым, правда, отражением, которое ощущает живое, не отдавая себе отчета, отражением тех гибельных тектонических процессов, которые, по Штилле, грозят взломать земную кору. Подобные крайние формы, разумеется, учитывать не следует либо, при чрезвычайном стремлении быть объективным и всеобъемлющим, к ним следует подходить с большой осторожностью. Вместе с тем надо принять во внимание, что многие авторитеты-материалисты с уважением относятся к работам Штилле и считают: если освободить их от катастрофической шелухи, то в идеях, там заложенных, много справедливого. Действительно, конец докембрия, в котором происходили массовые катастрофы, извержения, горообразования, создания новых материков, испарения океанов, горячие дожди лавы и магмы, губящие все живое, и неогеновое четвертичное время, в которое живет современный человек, представляют собой важнейшие революционные эпохи в развитии нашей планеты.
Комару, родившемуся в июле, не опасны снежные вьюги и морозы декабря этого же года, также не опасны и человеку катастрофы геотектоника Штилле, хоть они, возможно, произойдут в наш четвертичный период. На основании математического закона подобия систем, в котором закономерное объемлет случайное, жизнь естественным путем угаснет задолго до того, как окружающие условия перестанут быть пригодными для нее. Тем не менее, в отличие от комара, человек разумом и воображением своим подспудно ощущает дыхание этих катастроф, волнуется, суетится, пугается несуществующей для него опасности. Может, для того, чтобы убить сидящий в крови апокалиптический страх перед неопасной для человека гибелью планеты, человек нелепо стремится к смерти искусственной. Психологами установлено, что многие из самоубийц панически боялись будущей неотвратимой смерти и потому убивали себя, чтобы убить страх.
— Ой-лю-лю-лю-лю-лю,— тихо шептала Сашенька, потому что Оксанка, отвалившись от материнского бока, тревожно заворковала.— Ой-лю-лю-лю-лю-ли, чужим людям дули, а Оксаночке калачи, чтоб она спала у ночи...
Начинался наивный, простенький человечий рассвет, кончалась мучительно мудрая, распинающая душу Божья ночь.


<- предыдущая страница следующая ->


Copyright MyCorp © 2017
Конструктор сайтов - uCoz