каморка папыВлада
журнал Иностранная литература 1964-09 текст-15
Меню сайта

Поиск

Статистика

Друзья

· RSS 29.06.2017, 15:35

скачать журнал

<- предыдущая страница следующая ->

2
Куэрри писал в дневнике: «Делать что-нибудь для людей из жалости я не способен, потому что во мне осталось слишком мало добрых чувств к ним». Он со всеми подробностями воспроизвел в памяти рубец на детской груди и четырехпалую ногу, но это его не растрогало, булавочные уколы, сколько бы их ни было, не могут вызвать ощущение подлинной боли. Надвигалась гроза, и летучие муравьи, роями влетая в комнату, с размаху ударялись о лампу, так что под конец окно пришлось затворить. На цементном полу муравьи бегали взад и вперед, как бы в полной растерянности от того, что они так внезапно превратились из воздушных созданий в создания земные. При затворенном окне влажная духота стала чувствоваться еще сильнее, и, чтобы пот не попадал на бумагу, Куэрри подложил под кисть промокашку.
Он писал, стараясь объяснить доктору Колэну мотивы своих поступков. «Призвание — это акт любви, а не профессия, не карьера. Когда желание умирает, физическая близость с женщиной невозможна. Я истратил себя до конца и в любовных делах и в своем призвании. Не пытайтесь связать меня браком без любви, не заставляйте имитировать то, чему я когда-то отдавался со страстью. И не твердите мне, как в исповедальне, о моем долге. Талант — мы проходили это в детстве на уроках закона божия — нельзя зарывать в землю, пока у него еще есть покупательная способность, но когда в обращение пущены другие деньги с другими изображениями, когда ценность отдельной монеты равняется лишь стоимости пошедшего на нее серебра, человек имеет право запрятать эту монету куда-нибудь подальше. Старинные монеты, так же как и зерно, всегда находят в могилах».
Писалось все это наспех и выходило довольно бессвязно. Не дано ему было отыскать точное словесное выражение своим мыслям. Кончил он так: «Все, что я строил, я строил для самого себя, а вовсе не во славу божию и не в угоду заказчикам. Не говорите мне о людях. Люди — вне моей сферы действия. Впрочем, разве я не предлагаю стирать их грязные бинты?»
Он вырвал эти страницы из дневника и послал их с Део Грациасом доктору Колэну. Последняя недописанная фраза: «Я согласен делать для вас что угодно, в пределах разумного, но не ждите от меня попыток вернуться...» повисла в воздухе, точно доска с борта корабля, по которой спустили в море покойника.
Позднее доктор Колэн вошел к нему и швырнул на стол его письмо, сжатое в комок.
— Все копаетесь в себе,— раздраженно проговорил доктор.— Копаетесь, и больше ничего.
— Я хотел объяснить...
— Кому какое дело? — сказал доктор, и эта фраза «кому какое дело» так и застряла у Куэрри в мозгу, точно строка стихотворения, заученного в юности.
В эту ночь ему приснился сон, от которого он проснулся в ужасе. Будто он шагал в темноте по длинному железнодорожному пути в какой-то холодной стране. Шагал быстро, потому что ему надо было поспеть к священнику — к любому — и объяснить, что, хотя одежда на нем мирская, он тоже священник и пришел сюда исповедаться и достать вина, чтобы отслужить мессу. Кто-то высший по сану повелевает им. Мессу надо отслужить этой же ночью. Завтра будет уже поздно. И больше такая возможность никогда не представится. Он дошел до какого-то поселка, свернул с железнодорожного полотна (маленькое станционное здание стояло пустое, с заколоченными окнами; может быть, и вся ветка была давно закрыта) и вскоре остановился перед домиком священника с тяжелой средневековой дверью, испещренной большими шляпками гвоздей, величиной каждая с римскую монету. Он позвонил, и его впустили. Священник сидел, окруженный какими-то дамами-святошами, которые все время что-то лопотали, но его он встретил приветливо и сразу к нему обратился, оставив своих собеседниц. Куэрри сказал:
«Мне надо немедленно поговорить с вами наедине. Выслушайте меня!» И сразу же почувствовал огромное облегчение и уверенность в силе исповеди. Он почти дома! Священник увел его в соседнюю каморку, где на столе стоял графин с вином, но не успел он заговорить, как святоши прорвались к ним сквозь занавесь с ханжескими ужимками и шуточками. «Зачем это? — воскликнул Куэрри.— Мне надо побыть с вами наедине!» Тогда священник стал проталкивать женщин сквозь занавесь, и с минуту они болтались взад и вперед, как платья, повешенные в гардеробе на плечиках. Но вот они наедине, теперь можно начинать, и, не сводя глаз с вина, он заговорил: «Отец...» Но лишь только он приготовился сбросить с плеч бремя своего страха и ответственности, как в каморку вошел еще один священник и, отведя того, первого, в сторону, стал объяснять ему, что у него не хватило вина, нельзя ли позаимствовать, и с этими словами взял графин со стола. И тут Куэрри не выдержал. Надежда поджидала его на этом повороте дороги, а он опоздал на встречу с ней! Он вскрикнул, как раненый зверь, и проснулся. По железным крышам стучал дождь, и при вспышке молнии он увидел маленькую белую конурку величиной с гроб, которую образовывала вокруг него москитная сетка, услышал, как в одном из соседних домов ссорились мужчина и женщина. Он подумал: «Я опоздал»,— и навязчивая фраза, точно поплавок невидимой под водой рыболовной сети, снова выскочила на поверхность: «Кому какое дело? Кому какое дело?»
Когда наконец настало утро, он пошел к плотнику в лепрозорий и объяснил ему, какой нужен стол и какая нужна доска для чертежной работы, а потом разыскал доктора Колэна и поделился с ним своим решением.
— Я рад,— сказал доктор Колэн.— За вас рад.
— Почему же за меня?
— Я не знаю, что вы собой представляете,— сказал доктор Колэн,— но все мы сделаны более или менее на один лад. Эксперимент, который вы задумали, невыполним. Человек не может жить наедине с самим собой.
— Еще как может!
— Рано или поздно это доведет его до самоубийства.
— Если он не потеряет интереса к своей персоне,— ответил Куэрри.

Глава четвертая

1
Месяца через два Куэрри и Део Грациас в какой-то степени прониклись доверием друг к другу. На первых порах основанием к этому послужило только то, что слуга был калека. Куэрри не сердился на него, когда он расплескивал воду, не вышел из себя в тот раз, когда его чертеж был залит чернилами из разбитой бутылки. Ведь не так-то легко выполнять даже самую простую работу, когда нет пальцев ни на руках, ни на ногах, и, во всяком случае, если человеку все безразлично, то сердиться нелепо, да и не стоит труда. Как-то раз калеку-боя угораздило сшибить со стены распятие, которое отцы миссионеры оставили в комнате Куэрри, и он ждал, что хозяин воспримет это так же, как воспринял бы он сам, если бы кто-нибудь, по небрежности или по злому умыслу, разбил его собственный фетиш. Долго ли ему было принять равнодушие за доброту?
Однажды вечером, в полнолуние, Куэрри вдруг почувствовал, что слуги нет дома,— так замечаешь во временном жилье пустое место на камине, прежде как будто занятое чем-то. Кувшин стоял без воды, сетка от москитов не была спущена, а позже, идя к доктору посоветоваться насчет удешевления строительства, Куэрри увидел, как Део Грациас ковыляет с костылем по главной улице поселка, изо всех сил торопясь куда-то, если только на беспалых ногах можно торопиться. Лицо у Део Грациаса было мокрое от пота, и, когда Куэрри окликнул его, он быстро завернул в первый же двор. Возвращаясь домой через полчаса, Куэрри увидел, что его бой стоит на том же самом месте, точно пенек, который не удосужились выкорчевать. Пот змеился у него по лицу, как дождевые струи по древесной коре, и он будто вслушивался в какие-то далекие-далекие звуки. Куэрри тоже прислушался, но услышал только стрекотанье цикад и нарастающее волной лягушиное кваканье. К утру Део Грациас не вернулся, и Куэрри почувствовал нечто вроде разочарования от того, что слуга ушел, не потрудившись предупредить его. Он сказал об этом доктору.
— Если и завтра не появится, вы подыщете мне другого боя?
— Непонятная история,— ответил доктор Колэн.— Я определил его к вам, чтобы он мог остаться в лепрозории. Ему не хотелось уходить.
Ближе к вечеру один из прокаженных подобрал костыль Део Грациаса на тропинке, которая вела в самую гущу джунглей, и пришел с ним в комнату Куэрри, где тот работал, стараясь до конца использовать дневной свет.
— Откуда ты знаешь, что это его костыль? Здесь все калеки ходят с такими,— сказал Куэрри, но прокаженный просто повторил, что это костыль Део Грациаса, не приведя ни доводов, ни доказательств. Вот еще одна вещь, которая каким-то образом этим людям ведома, а ему — нет.
— Уж не случилось ли с ним что-нибудь?
— Да, случилось,— кое-как выговорил по-французски прокаженный, и у Куэрри сложилось впечатление, что, по понятиям этого человека, несчастный случай не самое страшное.
— Так почему же ты не пойдешь поискать его? — спросил Куэрри.
— Темно,— сказал прокаженный,— под деревьями ничего не разглядишь. Надо ждать утра.
— Но уже почти сутки, как его нет. Если с ним что-нибудь случилось, мы и так сколько промешкали. Возьми мой электрический фонарик.
— Лучше утром,— повторил прокаженный, и Куэрри понял, что он боится.
— А со мной пойдешь?
Прокаженный покачал головой, и Куэрри пошел один.
Он прощал этим людям страхи: только человек, ни во что не верящий, может не бояться джунглей в ночную пору. В этих лесах нет никакой романтики. Они абсолютно пусты. Их никто никогда не очеловечивал, не населял, как европейские леса, колдуньями, дровосеками и пряничными домиками; никто не блуждал под сенью этих деревьев, оплакивая безответную любовь, никто не вслушивался здесь в тишину и в голос собственного сердца, подобно поэтам озерной школы. Тишины здесь не было, и если бы человек захотел, чтобы его услышали ночью в этой чаще, ему пришлось бы кричать во весь голос, чтобы перекрыть непрерывное стрекотанье насекомых,— кричать, как на некоей чудовищной фабрике, где мириады голодных работниц, стараясь обогнать время, крутят и крутят ручки швейных машин. Только на час, на два приходит сюда тишина — в полуденный зной, когда у насекомых сиеста.
Но если верить, как верят африканцы, в высшее существо, то почему бы какому-нибудь божеству не обитать в этих пустых пространствах? Чем они хуже пустынных просторов неба, где богу издавна отведено место? Судя по всему, здешние бескрайние леса останутся неисследованными дольше, чем планеты. Лунные кратеры уже сейчас изучены лучше, чем вот эта лесная чаща, в глубь которой можно пройти пешком прямо с порога своего жилья. Резкий болотистый запах стоячей воды и гниющих растений наркозной маской прильнул к лицу Куэрри.
Глупейшая затея. Он не охотник. Он городской житель. Разве ему удалось бы обнаружить здесь человеческие следы даже при дневном свете! И костыль еще ничего не доказывает. Поводя фонариком вправо и влево, он выхватывал из темноты только поблескивающие в зарослях точки и лучики, и это могли быть чьи-то глаза, а вернее, дождевые капли, скопившиеся в завитках листьев. Он вышел из дому с полчаса назад и, вероятно, прошел не меньше мили по этой узкой тропе. Палец у него соскочил с движка фонарика, и в кромешной тьме он сразу же уткнулся в непроходимую стену джунглей. В голове мелькнуло: «С чего это я взял, что батареи хватит и на обратный путь?» Шагая вперед, он не переставал думать об этом. На вопрос доктора Колэна, что его заставило остаться в лепрозории, он ответил: «Баржа дальше не идет». Но ведь пешком всегда можно пройти еще немного дальше. Он позвал: — Део Грациас! — стараясь перекричать трескотню насекомых, но на это нелепое имя, прозвучавшее как возглас с амвона, никто не отозвался.
Его блуждание в джунглях было так же трудно объяснить, как и уход Део Грациаса. Мысль о том, что слуга, беспомощный, лежит в лесу и ждет, не послышатся ли человеческие шаги, человеческий голос, в прежнее время, может быть, не дала бы ему уснуть всю ночь и заставила бы что-то предпринять, хотя бы для успокоения совести. Но теперь, когда ему все безразлично, что его гонит вперед — остатки былой любознательности? Что заставило Део Грациаса бросить надежную, привычную обстановку лепрозория и прийти сюда? Правда, может быть, эта тропинка и ведет куда-нибудь — например, в поселок, где у него есть родичи. Впрочем, он, Куэрри, уже успел настолько познакомиться с Африкой, что не надеялся на это. Тропинка, должно быть, скоро заглохнет, вернее всего, ее когда-то давно протоптали те люди, что искали здесь гусениц и потом пекли их в золе. Очень может быть, что конец тропы отметит крайнюю точку проникновения человека в джунгли. А отчего лицо у Део Грациаса было все в поту? От страха, от волнения? Может быть, даже от усиленной работы мысли? Это не удивительно, когда живешь в приречной влаге и жаре. Интерес начал болезненно пульсировать в нем, как нерв, который отходит после анестезии. Его жизнь так давно двигалась вперед только по инерции, что теперь он с клиническим бесстрастием обследовал сам в себе этот интерес.
Прошло больше часа, как он вошел в джунгли. Каким образом Део Грациас мог забраться так далеко без костыля, на своих култышках? То, что батареи хватит на обратный путь, становилось и вовсе сомнительным. И все-таки он шел дальше и дальше. Как это глупо — не сказать ни доктору, ни кому-нибудь из миссионеров о своем уходе. А вдруг с ним что-нибудь случится? Но разве несчастный случай это не то самое, на что он напрашивается? Как бы там ни было, а он шел все дальше и дальше под гуденье пикирующих на него москитов. Отмахиваться от них не имело смысла. Он приучал себя покоряться им.
Шагов через сто он вздрогнул, услышав какой-то отрывистый хриплый звук,— так, вероятно, мог бы хрюкнуть дикий кабан. Он остановился и повел вокруг угасающим фонариком. Да, много лет назад эта тропинка, несомненно, куда-то вела, потому что прямо перед ним виднелись остатки давно сгнившего моста из поваленных деревьев. Еще шаг-другой, и он свалился бы в этот провал. Правда, валиться было бы недалеко — всего несколько футов, а там внизу — неглубокое, затянутое зеленью болотце. Но для калеки с изуродованными руками и ногами этого оказалось достаточно: луч фонаря уткнулся в тело Део Грациаса, наполовину ушедшее под воду. Куэрри увидел две борозды в жидкой грязи откоса, проведенные будто не руками, а перчатками для бокса, в попытке ухватиться за что-нибудь. Потом внизу снова послышалось хрюканье, и Куэрри сполз по откосу к неподвижному телу.
Куэрри не мог разобрать, в сознании Део Грациас или нет. О том, чтобы поднять его, нечего было и думать, а сам он не старался помочь. Его тело — мокрое, теплое, было на ощупь как отвал грунта, как часть этого моста, рухнувшего много лет назад. Провозившись с ним минут десять, Куэрри кое-как ухитрился подтащить его повыше, чтобы ноги были не в воде, но больше ему ничего не удалось сделать. Теперь оставалось только одно: идти за помощью, если фонарика хватит на обратный путь. Откажутся африканцы, так из миссионеров двое-трое уж наверняка помогут. Он сделал движение, чтобы выбраться наверх, к мосту, и тут Део Грациас завыл, как собака, зашелся, как ребенок. Он взмахнул своим беспалым обрубком и завыл, и Куэрри понял, что Део Грациаса сковал страх. Беспалая культя молотом опустилась ему на плечо и пригвоздила его к месту.
Надо было ждать утра. Один Део Грациас, пожалуй, умрет тут со страха, а от сырости и от москитов не умирают — это им не грозило. Куэрри устроился поудобнее рядом со своим боем и, воспользовавшись последними лучами фонаря, осмотрел его твердые, как камень, ноги. Насколько он мог судить, левая была сломана в лодыжке, но тем дело, кажется, и ограничивалось. Вскоре фонарь так потускнел, что в темноте стала видна нить накала, похожая на фосфоресцирующего червячка, потом и она погасла. Чтобы успокоить Део Грациаса, Куэрри взял его за руку, вернее, положил рядом с его рукой свою, потому что беспалую кисть не возьмешь. Део Грациас хрюкнул два раза, потом проговорил какое-то слово. Что-то вроде «пенделэ». В темноте костышки его культи были на ощупь точно камень, источенный дождями и ветром.

2
— Времени на размышления у нас обоих было достаточно,— сказал Куэрри доктору Колэну.— Отойти от него я решился только часов в шесть, когда рассвело. Да, вероятно, около шести. Я забыл завести часы.
— Представляю себе, какой долгой и томительной показалась вам эта ночь.
— Бывало и хуже, когда ты один как перст.— Он помолчал, напрягая память в поисках примера.— Ночи, когда всему конец. Они как вечность. А эта ночь будто была всему началом. Физические неудобства меня никогда особенно не пугали. Приблизительно через час я шевельнул рукой, но он не дал мне отнять ее. Придавил култышкой, как пресспапье. Странное у меня было ощущение — будто он во мне нуждается.
— Почему же странное? — спросил доктор Колэн.
— Для меня странное. Я сам довольно часто нуждался в людях. Мне можно поставить в вину, что я не столько любил людей, сколько старался как-то использовать их. Но знать, что ты сам кому-то нужен, это совсем другое ощущение. Оно не возбуждает, а успокаивает. Что значит слово «пенделэ»? Когда я хотел отнять руку, он вдруг заговорил. До сих пор я не очень-то прислушивался к их здешней речи — так, краем уха, как слушаешь детскую болтовню, и понять эту смесь французского с каким-то африканским наречием мне было нелегко. А слово «пенделэ» я уловил сразу, он то и дело его повторял. Что оно значит, доктор?
— Если не ошибаюсь, то же, что и «бункаси» — гордость, надменность, отчасти независимость и чувство собственного достоинства, если истолковать это слово в его наилучшем смысле.
— Нет, что-то не то. По-моему, он говорил о каком-то месте — где-то в лесу, около воды, где происходило что-то очень важное для него. Последний день в лепрозории ему мешало удушье. Он, конечно, не употребил слова «удушье», а сказал, что было мало воздуха, что хотелось кричать во весь голос, бегать, петь, плясать. Но плясать и бегать он, бедняга, не может, а его песни вряд ли понравились бы отцам миссионерам. И вот он пошел на поиски того места у воды. Его однажды носила туда мать, когда он был ребенком, и ему запомнилось, как там пели и плясали, играли в какие-то игры и молились.
— Но Део Грациас не здешний. Он за сотни миль отсюда.
— Может быть, на свете есть не одно Пенделэ.
— Третьего дня ночью из лепрозория ушло много людей. Большинство вернулось. У них там, видимо, происходил какой-то шабаш. А он поздно вышел и не поспел за ними.
— Я его спросил, какие молитвы они читали. Он сказал, что все молились тогда Езу Клисто и еще какому-то Симону. Неужели это Симон Петр?
— Нет, не тот. Про этого Симона расспросите миссионеров, они вам расскажут. Он умер в тюрьме лет двадцать назад. И люди ждут, что он восстанет из мертвых. Странные формы приняло здесь христианство, но, по-моему, апостолы легче усвоили бы эти формы, чем то, что изложено в полном собрании сочинений Фомы Аквинского. Если бы Петр разобрался в его учении, это было бы большим чудом, чем пятидесятница. Как вы считаете? На мой взгляд, и в Никейском символе веры есть что-то от высшей математики.
— Не выходит у меня из головы это слово — «пенделэ».
— Мы привыкли думать, что надежду питают только в молодости,— сказал доктор Колэн,— но она встречается и как старческое заболевание. Злокачественные опухоли иной раз обнаруживаешь неожиданно, когда человек умирает после операции, сделанной по другому поводу. Здешние люди все умирающие... Не от лепры, нет! Мы — причина их смерти. И последняя их болезнь — это надежда.
— Теперь, если я вдруг исчезну,— сказал Куэрри,— вы знаете, где меня искать.
Какой-то странный хрипловатый звук заставил доктора взглянуть на него: лицо у Куэрри перекосило оскалом улыбки. Доктор с удивлением убедился, что мосье Куэрри изволил пошутить.

ЧАСТЬ III
Глава первая

1
Мосье и мадам Рикэр ехали в город на прием к губернатору. В одном из поселков по пути, у самой дороги, стояла на подпорках огромная деревянная клетка, под которой раз в году, на праздник, разводили костер, а в клетке над огнем плясал человек; тридцатью километрами раньше, в зарослях, они проехали мимо кресла, где сидело сделанное из волокна и орехов масличной пальмы некое чудовищное подобие человеческой фигуры. Загадочные предметы были как бы дактилоскопическими отпечатками Африки. Голые женщины, вымазанные белой глиной, выкопанной из могил, при виде машины убегали вверх по склону, пряча от них лицо.
Рикэр сказал:
— Когда мадам Гэлль спросит тебя, что ты будешь пить, попроси стакан минеральной воды.
— А orange pressee* нельзя?
* Апельсиновый сок (франц.).
— Если увидишь, что на буфете стоит целый графин, тогда пожалуйста. Не то получится неловко.
Мари Рикэр с серьезным лицом выслушала наставление и перевела взгляд с мужа на скучную в своем однообразии стену джунглей. Единственная тропинка, уводившая в лесную чащу, была занавешена циновками, чтобы никто из белых не видел, как там будут справлять праздничные обряды.
— Ты слышала, что я сказал, дорогая?
— Да. Я не забуду.
— И еще сандвичи. Не налегай на них, как в прошлый раз. Мы не наедаться туда едем. Это производит дурное впечатление.
— Я ничего в рот не возьму.
— Это тоже не годится. Подумают, ты не ешь, потому что все черствые. А сандвичи у них почти всегда черствые.
Медалька с изображением святого Христофора болталась под ветровым стеклом, как амулет.
— Я боюсь,— сказала Мари Рикэр.— Все это так сложно, а мадам Гэлль к тому же не любит меня.
— Да нет, не в том дело,— добреньким голосом втолковывал ей Рикэр.— Прошлый раз — помнишь? — ты поднялась раньше жены верховного комиссара. Мы, конечно, не обязаны подчиняться здешнему нелепому этикету, но я не хочу, чтобы нас считали выскочками, а по здешним правилам ведущие коммерсанты идут по рангу за государственными служащими. Следи за мадам Кассэн — когда она начнет прощаться.
— Я никак не запомню их фамилий.
— Ну, толстая такая. Ее нельзя не заметить. Да, кстати, если там будет Куэрри, не стесняйся и пригласи его ночевать к нам. В такой дыре чего только не дашь, чтобы поговорить с интеллигентным человеком. Ради Куэрри я даже стерплю этого атеиста доктора Колэна. Вторую кровать можно будет поставить на веранде.
Но ни Куэрри, ни Колэна на приеме у губернатора не было.
— Мне минеральной воды, пожалуйста, если вас не затруднит,— сказала Мари Рикэр.
Из сада всех пригласили в дом, потому что грузовик, разъезжающий в этот час по улицам, обстреливал город зарядами ДДТ и окутывал его ядовитым гигиеническим туманом.
Мадам Гэлль собственными ручками любезно подала Мари Рикэр стакан минеральной воды.
— Вы здесь, кажется, единственные,— сказала она,— кто успел познакомиться с нашим знаменитым Куэрри. Мэр хотел бы получить его автограф для Золотой книги, но он, видимо, безвыездно живет там, в этом скорбном месте. Может быть, вы его оттуда вытащите нам всем на благо?
— Мы с ним еле знакомы,— сказала Мари Рикэр.— Он как-то переночевал у нас, вот и все. И остался-то он только потому, что был разлив. Мне кажется, ему ни с кем не хочется встречаться. Мой муж обещал никому не говорить, что...
— Ваш Муж поступил совершенно правильно, рассказав нам. Хорошо бы мы выглядели, если бы не знали, что здесь, у нас, появился знаменитый Куэрри. Какое он на вас произвел впечатление?
— Я с ним почти не говорила.
— По слухам, в некоторых отношениях репутация у него весьма и весьма скверная. Вы читали статью в «Тайме»? Ах что же я? Ведь ваш муж и показал ее нам! Об этом там, конечно, не пишут. Такие слухи ходят о нем в Европе. Впрочем, не надо забывать, что некоторые из великих святых тоже прошли через... как бы это назвать?
— Я слышу, вы говорите о святых, мадам Гэлль?— спросил Рикэр.— Какое у вас всегда прекрасное виски!
— О святых? Нет, не совсем. Мы беседуем о Куэрри.
— Я считаю,— сказал Рикэр, чуть повысив голос, точно наставник в шумном классе,— что со времени Швейцера приезд Куэрри — это, пожалуй, самое важное событие для Африки, и к тому же ведь Швейцер протестант. А какой он великолепный собеседник! Я в этом убедился, когда он ночевал у нас. Вы слышали про его последний подвиг? — Рикэр обратился ко всем сразу, позвякивая кусочками льда в стакане, точно в руках у него был колокольчик.— Две недели назад он, говорят, отправился в джунгли на поиски прокаженного, который сбежал из лепрозория. Провел там всю ночь, молился с ним, уговаривал его и в конце концов уговорил вернуться в лепрозорий и продолжать лечение. Ночью шел дождь, прокаженного трясла лихорадка, и Куэрри согревал его своим телом.
— Какая непосредственность!— воскликнула мадам Гэлль.— Скажите, а он не...
Губернатор был небольшого роста, близорукий, и близорукость придавала ему напряженно-глубокомысленный вид, что же касается его манеры держаться, то он явно рассчитывал на протекторат жены, хотя, подобно всем малым нациям, гордым своей культурой, не очень охотно мирился с ролью сателлита.
Он сказал:
— В мире немало святых и помимо тех, что признаны церковью.
Это заявление официально санкционировало поступок, который иначе мог бы показаться эксцентрическим, а пожалуй, и двусмысленным.
— А кто он такой, этот Куэрри? — спросил управляющего конторой ОТРАКО директор отдела городского хозяйства.
— Говорят, знаменитый архитектор. Вам следовало бы знать. Это по вашей части.
— Но ведь он приехал сюда не как официальное лицо?
— Он помогает миссионерам строить новую больницу в лепрозории.
— Но эти планы я давным-давно утвердил. Зачем им архитектор? Там нужны простые строительные работы.
— Уверяю вас, больница это только первый шаг,— сказал Рикэр, вмешиваясь в разговор и становясь в центре круга.— Он проектирует современную африканскую церковь. Сам мне на это намекнул. Куэрри — провидец. То, что он строит, останется в веках. Молитва, одетая в камень. А вот и монсеньер. Теперь мы узнаем, как относится к Куэрри церковь.
Епископ был высокий щеголеватый господин с элегантно подстриженной бородкой и маслеными глазками бульвардье прежних времен. Мужчинам он руки не протягивал, великодушно избавляя их от необходимости преклонять колена. Но женщины любили целовать его перстень (невинная форма флирта), и он охотно позволял им это.
— Итак, среди нас появился святой, монсеньер,— сказала мадам Гэлль.
— Вы мне льстите. А как себя чувствует губернатор? Я его что-то не вижу.
— Он пошел отпереть буфет, сейчас нам подадут еще виски. Сказать вам правду, монсеньер, я имела в виду не вас. Мне бы не хотелось, чтобы вы обрели святость — во всяком случае, в ближайшее время.
— Августинианская мысль,— несколько туманно выразился епископ.
— Мы говорили о Куэрри, о нашем Куэрри,— пояснил Рикэр.— Человек с его положением вдруг решает похоронить себя в лепрозории, проводит всю ночь в джунглях около прокаженного, молится с ним. Согласитесь, монсеньер, что такое самопожертвование встречается не часто. Как вы считаете?
— Интересно, он играет в бридж?
Губернаторская реплика была принята как официальное одобрение поступка Куэрри, вопрос же епископа истолковали в том смысле, что мудрая церковь, повинуясь традициям, держит свои оценки при себе.
Епископ согласился выпить orange pressee. Мари Рикэр грустным взглядом проводила его стакан. Она отставила свою минеральную воду в сторону и теперь не знала, куда девать руки. Епископ ласково обратился к ней:
— Вас надо обучить бриджу, мадам Рикэр. У нас осталось слишком мало игроков.
— Я боюсь карт, монсеньер.
— Я благословлю колоду и сам вас научу.
Мари Рикэр не поняла, шутит епископ или нет. На всякий случай она чуть заметно улыбнулась.
Рикэр сказал:
— Не понимаю, как человек масштаба Куэрри может работать с атеистом Колэном. Уверяю вас, этот субъект не понимает значения слова «благотворительность». Помните, я хотел учредить в прошлом году День прокаженного? Он не пожелал иметь к этому никакого касательства. Заявил, что принимать такую благотворительность ему не по средствам. Мы собрали четыреста платьев и мужских костюмов, но Колэн отказался распределить их, потому, видите ли, что на всех этого не хватит и ему придется платить за остальное из собственного кармана, чтобы никто никому не завидовал. Ну помилуйте, с какой стати прокаженным кому-то завидовать? Вам следовало бы побеседовать с ним, монсеньер, о смысле благотворительных деяний.
Но монсеньер уже успел отойти от него, поддерживая под локоть Мари Рикэр.
— Ваш супруг, кажется, очень интересуется этим Куэрри?
— Он рассчитывает, что с ним можно будет поговорить.
— А разве вы такая уж молчальница? — спросил епископ игривым тоном, точно он подцепил ее где-нибудь у кафе на бульварах.
— О том, что его интересует, я не умею говорить.
— О чем же это?
— О свободе воли, и божественной благодати, и... и о любви.
— О любви?.. Бросьте, бросьте! В любви-то вы кое-что смыслите!
— Он не про ту любовь,— сказала Мари Рикэр.


<- предыдущая страница следующая ->


Copyright MyCorp © 2017
Конструктор сайтов - uCoz